Для душевной пользы (только для чтения) ⇐ Книжный мир
-
Марфа
- αδελφή
- Всего сообщений: 37868
- Зарегистрирован: 20.12.2008
- Вероисповедание: православное
- Сыновей: 1
- Дочерей: 1
Re: Для душевной пользы (только для чтения)
Священник Ярослав Шипов
Три рыбы от святителя Николая
Батюшка Михаил, немолодой сельский священник, отправился ловить рыбу. Река еще после паводка не вошла в свои берега, клева не было, но батюшкой руководило чувство долга, которое, впрочем, руководило им всегда. Однако в последние дни это чувство сугубо обострилось. Приближался праздник Троицы, особо почитаемый в здешних краях, а значит — с обязательными рыбными пирогами, но в деревне, где проживал священник, ни одного рыбака не осталось. А ему никак не хотелось оставить соседей без праздничного пирога. Вот и пришлось — взять удочку и спуститься к реке. Надо отметить, что дело происходило двадцать второго мая, то есть на Николин день, когда батюшка уже отслужил литургию и вернулся домой.
Подойдя к воде, он перво-наперво осенил себя крестным знамением, а потом обратился к святителю Николаю, архиепископу Мир Ликийских, чудотворцу. Обратился не вслух, а мысленно.
Мол, так и так, я, дескать, понимаю, что рыба сейчас не клюет и клевать не может. Но мне до крайности необходимы две рыбешки: для директора школы Петра Александровича и для Евстолии. Только две! Петр Александрович, хоть он в церковь не ходит, мужик неплохой, понимающий — это ведь он разрешил преподавать мне Закон Божий, а районные власти препятствовали, мешали… Опять же зимой: вечерами, бывает, выйдем на улицу, поговорим, и котишки наши рядом сидят — присутствуют. Мой Барсик с его Мурочкой очень дружен.
Ну вот. А в прошлый сенокос сын Петра Александровича — Александр Петрович — утонул: от жары перегрелся, нырнул в речку — сердце и обмерло. Река-то у нас все лето холодная. Молодой парень был — тридцать лет, тоже в школе работал: учителем физики. Трое ребятишек осталось.
Я его под отцовы именины как раз отпевал — под праздник Петра и Павла. Говорят, в прежние времена до Петрова дня не косили, но тогда, может, климат нормальный был? А теперь — не пойми чего. Петр Александрович с детства погодный журнал ведет — полвека уже, и получается, что нынешняя погода никакому пониманию не поддается.
И вот, думаю, сядут они всей семьею за праздничный стол, а рыбного пирога нет. Всегда рыбник был, и вдруг не стало. Петру Александровичу самому теперь не словить: болеет он сильно. В этом году даже к реке не спускался.
Излагая таким образом свой интерес, отец Михаил между тем забросил удочку м всматривался в поплавок. Поплавок не шевелился. Спохватившись, батюшка спешно добавил, что семья у директора школы не маленькая: супруга, дочка с мужем, сноха, трое внуков, — стало быть, и рыбник нужен большой, чтоб всем хватило. И, надеясь на понимание, попросил у святителя Николая помолиться пред Господом за недостойного иеромонаха Михаила.
Тут поплавок резко ушел под воду, батюшка подсек и вытянул на берег щуку: впервые в жизни ему довелось поймать на червяка, да еще у самого берега, такую большую щуку. Леска не выдержала и оборвалась — хорошо, что рыбина была уже на земле. Он поблагодарил Господа, связал леску и снова забросил удочку. После чего стал рассказывать про соседку Евстолию.
Про то, что она недавно овдовела, что покойный муж ее — дед Сережа — во время войны был подводником. Последнее обстоятельство отец Михаил повторил и даже сделал небольшую паузу, намекая этими знаками, что рассчитывает на особое расположение святителя Николая к морякам. Сообщил, что на службу Евстолия ходит каждый воскресный день и всякий раз приносит березовое полешко для отопления. Такая вот лепта вдовицы. Раньше-то дед Сережа ставил на реке сеточку, а теперь Евстолия может без пирога остаться. В связи с ее одиночеством и малой комплекцией батюшка и рыбку просил некрупную. Только одну!
Попалась плотвица граммов до шестисот: из такой выходит сочнейший пирог классического размера.
Еще раз поблагодарив Господа, а затем и святителя Николая за его скорую отзывчивость на молитвы, батюшка смотал удочку и пошел домой.
Все, что происходило до сей минуты, едва ли удивит верующего человека: по молитвам, известно, и не такое случается, — самое интересное началось именно теперь. Отец Михаил вдруг остановился и в полном смятении произнес: «Господи, прости меня, грешного: про Анну Васильевну позабыл!».
Его охватило чувство обжигающего стыда: просил две рыбы, две получил, и после этого начинает молиться еще об одной? Ну, конечно же, срам! «Господи, аще можешь, прости!» — повторял он. В стенаниях вернулся к реке, но забрасывать удочку не спешил, посчитав это безумной дерзостью. Сначала следовало объясниться. И опять мысленно: мол, так и так, нужна третья рыба. Анна Васильевна, конечно, превеликая стерва! Тут отец Михаил испуганно обернулся — не слышал ли кто его бранной и осудительной мысли? Но рядом никого не было. Занимательно, что святителя Николая, которому, собственно, и направлялось умственное послание, батюшка при этом нисколечко не забоялся. И затем рассказал, как старуха распускает про него всякие слухи, как не дает пользоваться своим колодцем — ближайшим к дому священника, и потому приходится ходить с ведрами чуть не за тридевять земель. Но это все — ерунда, признавал батюшка: слухи и сплетни джля нас — вроде как ордена и медали, путешествия с ведрами — гимнастика. Главное — у Анны Васильевны отец священником был, да в лихие годы умучен.
Батюшку Михаила смущала будущая встреча с ним. Действительно, встретятся ТАМ, а протоиерей Василий и спросит: что ж ты — не мог моей дочери рыбешки для пирога изловить? Так что, — продолжал рассуждения отец Михаил, хоть она и пакостница, но рыбешку надо поймать: может, это последний пирог в ее жизни. А что вредная, дескать, — не ее вина: сколько она с малых лет за отца-священника претерпела! И попросил ну хоть самую малюсенькую рыбешку. Клюнул какой-то подлещичек — на небольшой пирожок. Отец Михаил сказал:»Все, все, виноват, ухожу», — и без остановки в деревню.
Весть об успешной рыбалке облетела округу, народ побежал к реке. Ловили день, ловили другой — все впустую. Решили, что священник поймал случайно, по недоразумению, и успокоились.
Три рыбы от святителя Николая
Батюшка Михаил, немолодой сельский священник, отправился ловить рыбу. Река еще после паводка не вошла в свои берега, клева не было, но батюшкой руководило чувство долга, которое, впрочем, руководило им всегда. Однако в последние дни это чувство сугубо обострилось. Приближался праздник Троицы, особо почитаемый в здешних краях, а значит — с обязательными рыбными пирогами, но в деревне, где проживал священник, ни одного рыбака не осталось. А ему никак не хотелось оставить соседей без праздничного пирога. Вот и пришлось — взять удочку и спуститься к реке. Надо отметить, что дело происходило двадцать второго мая, то есть на Николин день, когда батюшка уже отслужил литургию и вернулся домой.
Подойдя к воде, он перво-наперво осенил себя крестным знамением, а потом обратился к святителю Николаю, архиепископу Мир Ликийских, чудотворцу. Обратился не вслух, а мысленно.
Мол, так и так, я, дескать, понимаю, что рыба сейчас не клюет и клевать не может. Но мне до крайности необходимы две рыбешки: для директора школы Петра Александровича и для Евстолии. Только две! Петр Александрович, хоть он в церковь не ходит, мужик неплохой, понимающий — это ведь он разрешил преподавать мне Закон Божий, а районные власти препятствовали, мешали… Опять же зимой: вечерами, бывает, выйдем на улицу, поговорим, и котишки наши рядом сидят — присутствуют. Мой Барсик с его Мурочкой очень дружен.
Ну вот. А в прошлый сенокос сын Петра Александровича — Александр Петрович — утонул: от жары перегрелся, нырнул в речку — сердце и обмерло. Река-то у нас все лето холодная. Молодой парень был — тридцать лет, тоже в школе работал: учителем физики. Трое ребятишек осталось.
Я его под отцовы именины как раз отпевал — под праздник Петра и Павла. Говорят, в прежние времена до Петрова дня не косили, но тогда, может, климат нормальный был? А теперь — не пойми чего. Петр Александрович с детства погодный журнал ведет — полвека уже, и получается, что нынешняя погода никакому пониманию не поддается.
И вот, думаю, сядут они всей семьею за праздничный стол, а рыбного пирога нет. Всегда рыбник был, и вдруг не стало. Петру Александровичу самому теперь не словить: болеет он сильно. В этом году даже к реке не спускался.
Излагая таким образом свой интерес, отец Михаил между тем забросил удочку м всматривался в поплавок. Поплавок не шевелился. Спохватившись, батюшка спешно добавил, что семья у директора школы не маленькая: супруга, дочка с мужем, сноха, трое внуков, — стало быть, и рыбник нужен большой, чтоб всем хватило. И, надеясь на понимание, попросил у святителя Николая помолиться пред Господом за недостойного иеромонаха Михаила.
Тут поплавок резко ушел под воду, батюшка подсек и вытянул на берег щуку: впервые в жизни ему довелось поймать на червяка, да еще у самого берега, такую большую щуку. Леска не выдержала и оборвалась — хорошо, что рыбина была уже на земле. Он поблагодарил Господа, связал леску и снова забросил удочку. После чего стал рассказывать про соседку Евстолию.
Про то, что она недавно овдовела, что покойный муж ее — дед Сережа — во время войны был подводником. Последнее обстоятельство отец Михаил повторил и даже сделал небольшую паузу, намекая этими знаками, что рассчитывает на особое расположение святителя Николая к морякам. Сообщил, что на службу Евстолия ходит каждый воскресный день и всякий раз приносит березовое полешко для отопления. Такая вот лепта вдовицы. Раньше-то дед Сережа ставил на реке сеточку, а теперь Евстолия может без пирога остаться. В связи с ее одиночеством и малой комплекцией батюшка и рыбку просил некрупную. Только одну!
Попалась плотвица граммов до шестисот: из такой выходит сочнейший пирог классического размера.
Еще раз поблагодарив Господа, а затем и святителя Николая за его скорую отзывчивость на молитвы, батюшка смотал удочку и пошел домой.
Все, что происходило до сей минуты, едва ли удивит верующего человека: по молитвам, известно, и не такое случается, — самое интересное началось именно теперь. Отец Михаил вдруг остановился и в полном смятении произнес: «Господи, прости меня, грешного: про Анну Васильевну позабыл!».
Его охватило чувство обжигающего стыда: просил две рыбы, две получил, и после этого начинает молиться еще об одной? Ну, конечно же, срам! «Господи, аще можешь, прости!» — повторял он. В стенаниях вернулся к реке, но забрасывать удочку не спешил, посчитав это безумной дерзостью. Сначала следовало объясниться. И опять мысленно: мол, так и так, нужна третья рыба. Анна Васильевна, конечно, превеликая стерва! Тут отец Михаил испуганно обернулся — не слышал ли кто его бранной и осудительной мысли? Но рядом никого не было. Занимательно, что святителя Николая, которому, собственно, и направлялось умственное послание, батюшка при этом нисколечко не забоялся. И затем рассказал, как старуха распускает про него всякие слухи, как не дает пользоваться своим колодцем — ближайшим к дому священника, и потому приходится ходить с ведрами чуть не за тридевять земель. Но это все — ерунда, признавал батюшка: слухи и сплетни джля нас — вроде как ордена и медали, путешествия с ведрами — гимнастика. Главное — у Анны Васильевны отец священником был, да в лихие годы умучен.
Батюшку Михаила смущала будущая встреча с ним. Действительно, встретятся ТАМ, а протоиерей Василий и спросит: что ж ты — не мог моей дочери рыбешки для пирога изловить? Так что, — продолжал рассуждения отец Михаил, хоть она и пакостница, но рыбешку надо поймать: может, это последний пирог в ее жизни. А что вредная, дескать, — не ее вина: сколько она с малых лет за отца-священника претерпела! И попросил ну хоть самую малюсенькую рыбешку. Клюнул какой-то подлещичек — на небольшой пирожок. Отец Михаил сказал:»Все, все, виноват, ухожу», — и без остановки в деревню.
Весть об успешной рыбалке облетела округу, народ побежал к реке. Ловили день, ловили другой — все впустую. Решили, что священник поймал случайно, по недоразумению, и успокоились.
Хотел раздвинуть стены сознания, а они оказались несущими.
-
Марфа
- αδελφή
- Всего сообщений: 37868
- Зарегистрирован: 20.12.2008
- Вероисповедание: православное
- Сыновей: 1
- Дочерей: 1
Re: Для душевной пользы (только для чтения)
Рассказ «Счет». Ярослав Шипов, священник. Сборник рассказов "Долгота дней", Москва, 2006
Брату было шесть, сестре – двенадцать. В конце лета их вывезли из Москвы.
Вокзал, ночь, затемнение. Крики, плач. Холодные, неотапливаемые – чтобы не было искр над крышей – вагоны. Ни матрацев, ни одеял. На нижних полках самая мелкота валетом по двое, на верхних – старшие по одному. Наглухо зашторены окна, но свет все равно не зажигают – фонари только у проводников.
Полустанки, разъезды, станции. На станциях – кипяток. Воспитатели заваривают в бидонах чай – морковный, фруктовый, выдают сухие пайки. Семафоры, водокачки, стрелки, тупики, мосты, у мостов охрана, зенитки.
Далекая заволжская станция, колонна крытых брезентом грузовиков, разбитый проселок, лужи, грязь. Лес, убранные поля, среди полей – деревеньки. Снова лес, лес, лес. Наконец двухэтажное здание бывшего дома отдыха.
Среди ночи подъем – „тревога“. Директор интерната – лихой, веселый мужчина в морской фуражке и лётчицкой куртке, с кобурой на боку – выстраивает в коридоре старших, сообщает, что в районе кладбища высадился вражеский парашютист, которого надо обезвредить, и приказывает: „Вперед! Стране нужны только сильные и смелые люди!“
Гонит их на погост, заставляет ползать между могилами, дает „отбой“. Одних благодарит „за смелость и мужество“, другим выносит взыскания „за предательское малодушие“. „Тревоги“ отныне следуют через ночь, по ночам же устраиваются пионерские сборы и заседания совета дружины.
Однажды на легковой машине прибывает начальство – гражданское и военное. Осматривают противопожарный инвентарь, заглядывают в продовольственную кладовку, дровяной сарай, проверяют документы у взрослых, и, к всеобщей неожиданности, интернат оказывается без директора.
– Это недоразумение, – успокаивает он растерявшихся подчиненных, – кое-каких записей не хватает.
– На фронте добавят, – мрачно шутит военный и протягивает руку:
– Оружие... Директор расстегивает кобуру, передает револьвер и стыдливо опускает глаза: „Ненастоящий“.
За неимением выбора новым руководителем назначается доставленный из ближайшей деревни бывший конюх.
– Титов? Иван Валерианович? – спрашивает военный, разглядывая конюхову справку.
– В точности так, Аверьяныч я.
– Действуйте. С тем и уехали.
Первым делом воспитательницы робко поинтересовались, как часто будут теперь устраиваться „тревоги“. Аверьяныч, не успевший еще, кажется, осознать, что сталось, обвел всех рассеянным взглядом и тихо сказал: „Пошто зря ребятишек мучить? Да и покойников тревожить грешно...“
Собрали во дворе детей, представили им нового директора.
– Вот что, – проговорил он, когда толпа, обсудив случившееся событие, попритихла. Откашлялся и повторил: – Вот что... Война, по всему видать, к зиме не кончится, стало быть, про дрова думать надо, про харчи. Запасов ваших... наших то есть... надолго не хватит. Так что, хорошие вы мои, жизнь у нас с вами пойдет такая: которые еще совсем малые – не ученики, – тех за ворота не выпускать, не потерялись чтобы. Остальные – и вы, гражданки учителки, тож, извиняйте, конечно, – разделимся на бригады, работать будем: дрова заготовлять, грибы, ягоды...
– Урра-ааа! – закричали дети.
— Поголовье сохранить надобно, – сказал еще он, но этих слов никто уже не услышал.
„Здорово-то как! – подумала сестра. – Жаль, что война скоро кончится“. Предыдущим вечером она по просьбе старухи нянечки читала вслух письмо из Ленинграда. Письмо было июльское, читанное не единожды, старуха знала его наизусть и, одобрительно кивая, повторяла шепотом: „Дедушка ваш задерживается... по причине военных действий... дороги закрыты... временно... до октября... от Коли весточки нет... Алеша уехал... учиться на танкиста... Маруся“. „Маруся – это невестка моя, – объясняла старуха, – Алеша – внучек, Коля – сынок, он моряк у меня, в плавании, а дедушко, вишь, попроведать внучека поехал, всего на неделю-то и собирался, да вот – по причине, до октября“.
Шел сентябрь.
Аверьяныч спешил. Грибов запасли быстро: насолили, насушили, должны были вот-вот управиться и с ягодой: клюквой, брусникой. С дровами дело обстояло куда хуже: работники годились лишь чтоб собирать хворост. Конечно, начальство обещало прислать на несколько дней пару-тройку леспромхозовских вальщиков, но Аверьяныч, как всякий бывалый человек, следовал принципу: „На Бога надейся, а сам не плошай“. Когда они смогут выбраться, лесорубы-то, да и достанет ли им времени заготовить дров на всю зиму – как-никак плита и четыре печки... Каждое утро, затемно еще, уходил Аверьяныч в лес, валил тонкомерные сухостоины, обрубал сучья, а хлысты выволакивал на просеку, с тем чтобы вывезти их потом на санях. Пока топили остатками прежних запасов.
Дни становились короткими, темными, снег шел, дождь моросил. Детей теперь не выпускали из дома. Болезни начались. Карантин отделил первый этаж от второго, и сестра, жившая со старшими на втором этаже, скопив косточек от компота, заворачивала их в бумажный фантик и опускала на нитке к форточке первого этажа – брату, гостинец.
Нянечка получила новое письмо: „Зачем вы только старика своего прислали? И так есть нечего, а тут еще он. Работать, видите ли, не может, только лежит да за сердце держится, а чем я его кормить буду? Знали, что больной, так и не присылали бы на мою шею нахлебника. Будьте вы прокляты!“
– Фашистка! – возмущенно воскликнула читавшая письмо сестра.
– Не знала я ничего, – качала головою старуха, – здоров ведь был, не хворал ведь... Да и войны тогда не было... Дедушко ты мой, дедушко, прости... – Она стянула с головы платок и долго сидела так, в неподвижности, не утирая слез.
Карантин вскоре пришлось отменить – чихали и кашляли сплошняком все. Докторша не успевала ставить банки. Запасы лекарств, и без того ограниченные, иссякли.
– Что у тебя осталось? – спросил Аверьяныч.
– Канистра спирта, литр йода, бинты, – отвечала докторша.
За полканистры спирта он выменял где-то мешок горчичного порошка, за пузырек йода – корзину сушеной малины. Можно было лечить.
Весь вечер жарко топилась плита, пар из кухни валил, точно из бани; с ведрами, полотенцами бегали нянечки, воспитательницы, учителя, директор: понаставили всем самодельных горчичников, понапарили ноги, а потом еще напоили всех чаем с малиной и до утра меняли простыни у малышей. Утром интернат начал выздоравливать.
Но Аверьяныч попросил еще один пузырек йода – на обмен: „Ослабли ребятишки, мясцом бы их подкормить“. Однако мяса, против ожидания докторши, он не принес, зато принес дроби, пороху, и со следующего дня самым хилым да хворым стало перепадать по кусочку зайчатины или другой дичины. Потом навалило снегу, и старик охотиться перестал. Однажды еще он сменял двести пятьдесят граммов спирта на раздавленную лошадью курицу, но потом уже и менять нечего стало.
Поехал Аверьяныч в райцентр. Дали ему мешок овсяной муки, подводу картофеля, подводу моркови, бочку керосина, соль, спички, мыло.
Под Новый год Аверьяныч взял на берлоге медведя. Как это было – никто не видел, никто не знал. Когда директор вернулся, руки у него тряслись – не то от усталости, не то от пережитого. Но отдыхать было некогда, следовало поскорей вывезти тушу, чтоб волкам не досталась. И тут же, потемну, взяв с собой самых крепких теток из интернатского персонала, отправился он на санях в лес. Дорогой заставлял напарниц петь погромче, и они усердно блажили, а на обратном пути Аверьяныч, шедший за санями, то и дело поджигал в руках пучки сухих еловых веточек и, дав разгореться, бросал в снег. И уж неподалеку от дома, услыхав вой, он разочек бабахнул для острастки из двух стволов, так и добрались.
Медвежатины хватило надолго, но вот дрова скоро кончились: и прежние запасы, и заготовленные хлысты сушняка. Аверьяныч перевез в интернат собственные – все до полешка. „Январь протянем, – прикидывал он, – там штакетник начнем палить, а потом?“ Снова собрался в город, но тут наконец нагрянули лесорубы. Не вальщики, правда, а вальщицы – мужиков и в леспромхозе не оставалось, но зато целая бригада: со своими харчами, своими лошадьми и даже с сеном для лошадей, а главное – с бензиновой циркуляркой, которой можно было кряжевать бревна.
Женщины разместились было в интернате, но уже вечером стало ясно, что это ошибка: дети плакали, кричали наперебой: „Это моя мама“, „Нет, моя“, – просились на руки... Измученные вальщицы провели полночи в слезах и рыданиях. Пришлось переселить их в деревню, в пустующую Аверьянычеву избу. Отработали они неделю без продыху и уехали. Глядя на заваленный чурками двор, директор объявил: „Теперь не замерзнем“.
Вскоре после Нового года нянечка получила очередное письмо: „Дедушка умер. Похоронила я его хорошо. В Колину рубашку одела. Помните, ту, с украинской вышивкой, почти не ношенную. На кладбище свезла и даже колышек с дощечкой в землю заколотила, чтобы знать место, а то хоронят там всех вперемешку. Пишу я из Вологды. Меня эвакуировали сюда как тяжелораненую. Во время бомбежки завалило меня и перебило обе ноги. Хоть нынче я и без ног, но все плачу от счастья, что живая. Мама, страшнее того, что я видела и перенесла в Ленинграде, быть ничего не может. После блокады и ад раем покажется. От Коли так весточки и не было, и про их корабль ничего узнать мне не удалось. Да теперь я Коле такая и не нужна. Лешенька писал шесть раз из Москвы, потом там наступление началось и что-то нет писем. Простите меня, мама, за все и прощайте. Адрес свой я вам сообщать не буду“.
В конце января докторша ездила на станцию, получила медикаменты, и у Аверьяныча вновь появился обменный фонд, с помощью которого он сумел полностью укомплектовать интернат теплой одеждой и валенками. Не все, конечно, было новым, не все – нужных размеров, и взрослые теперь по ночам шили, кроили, штопали. „Покрепче, главное, – наставлял директор. – Пусть не так баско, но покрепче – нам долго еще тут куковать“. Сам он подшивал валенки.
Брат писать еще не умел, он нарисовал отцу поздравительную открытку: танк со звездой. На обороте сестра написала: „Дорогой папочка! Поздравляем тебя с Днем Красной Армии! Желаем перебить всех фашистов! Я сочинила стихотворение: „Жду тебя, и ты вернись, только очень жду...“. Заканчивалось стихотворение словами: „Просто я умела ждать, как никто другой“. Спустя время пришел ответ: „Хорошие вы мои, дорогие! За поздравление спасибо. За "стих", если вернусь, выпорю“, – вот и все, что было в конверте со штемпелем: „Просмотрено военной цензурой“.
Немного совсем оставалось уже до весны. „Скорее бы таять начало, – вздыхал Аверьяныч. – Тетеревов, глухарей добудем, соку березового попьем, а там, глядишь, утки поприлетят, гуси – все перепадет хоть что-нибудь. Чахнут ребятишки-то... Дотянуть бы до Егорьева дня, дальше легче: хвощи-пестыши повылазят, другая травка – подлечимся. Бывало, на Егория скотину выгонишь, побродит она по отмерзшей земле под солнышком, подышит ветерком, чего-ничего пощиплет и – где хворь, где худоба?“
Не дотянули: корь, коклюш, скарлатина. Три палаты пришлось превратить в изоляторы, власть взяла докторша: „Полная дезинфекция, марлевые повязки, проветривание помещений...“. „Усиленное питание“, – чуть было не скомандовала она машинально, но спохватилась и промолчала.
Брат заболел скарлатиной. В палате рядом с ним лежала дочь докторши. Остальные скарлатинники выкарабкались кое-как, а этим становилось все хуже и хуже – не повезло, тяжелая форма.
Наступила ночь, которая должна была стать для них последней. „Сорок и восемь, сорок один и две“, – записав показания градусников, докторша вдруг спросила нянечку:
– От вашего сына... ничего нового нет?
– Нет, – отвечала старуха. – Ни от сына, ни от внучека. – И вдруг заплакала: – Невестка писала, что...
Но докторша перебила ее:
– А кто родители этого мальчика... не знаете?
– Этого? Как не знать – знаю, сестра евонная мне рассказывала. Отец воюет у них – командир, а мать... запамятовала, кем она... Одним словом, в Москве, в столице самой... Там рядом и Алешенька в наступлении...
– А мне муж писал, что должен вот-вот отпуск получить, – задумчиво проговорила докторша. – Навестить меня собирается.
– Дак вы уже сказывали мне... Это, конечно, дело хорошее.
– Идите, отдохните немного, скоро светать начнет.
– А вы управитесь?
– Чего ж теперь не управиться? – докторша холодно улыбнулась.
Старуха пошла будить Аверьяныча:
– Желанный, ты уж подымайся: надобно два домика сострогать, кончаются ребятишки-то...
– Дура! – он свесил с кровати босые ноги, протер глаза. – Городишь незнамо что! Кто ж живым людям гробы робит? Кикимора! Для себя самого еще – куда ни шло, а для других... Да не реви ты, буде, наголосимся еще.
К рассвету девочка умерла. Мальчик же стал поправляться и вскорости совершенно выздоровел.
А муж к докторше так и не приехал – никакого отпуска он получить не успел.
После войны сестра окончила педагогический институт, получила распределение в Ленинград и до пенсии преподавала литературу в детских домах.
Брат стал крупным физиком. Он то ездит по заграницам, выступая на симпозиумах и конгрессах, то катается на лыжах с каких-нибудь солнечных гор. В редкие дни, когда он дома, собираются у него гости – такие же, как он, ученые люди. Они любят петь под гитару о дождях, комарах, кострах и разлуке, поют отрешенно, самозабвенно. Любят беседовать о „безграничных возможностях человеческого мозга“, о „величии силы познания“, о том, что „умение считать только и может спасти человечество от катаклизмов“. „Главное – счет“, частенько повторяют они.
Давным-давно нет Аверьяныча, старухи нянечки, нет и докторши. Тяжкий ей выпал жребий: в ту далекую зимнюю ночь у нее было двое смертельно больных, а доза пенициллина – чудо-лекарства, присланного из Москвы, могла спасти только одного...
Брату было шесть, сестре – двенадцать. В конце лета их вывезли из Москвы.
Вокзал, ночь, затемнение. Крики, плач. Холодные, неотапливаемые – чтобы не было искр над крышей – вагоны. Ни матрацев, ни одеял. На нижних полках самая мелкота валетом по двое, на верхних – старшие по одному. Наглухо зашторены окна, но свет все равно не зажигают – фонари только у проводников.
Полустанки, разъезды, станции. На станциях – кипяток. Воспитатели заваривают в бидонах чай – морковный, фруктовый, выдают сухие пайки. Семафоры, водокачки, стрелки, тупики, мосты, у мостов охрана, зенитки.
Далекая заволжская станция, колонна крытых брезентом грузовиков, разбитый проселок, лужи, грязь. Лес, убранные поля, среди полей – деревеньки. Снова лес, лес, лес. Наконец двухэтажное здание бывшего дома отдыха.
Среди ночи подъем – „тревога“. Директор интерната – лихой, веселый мужчина в морской фуражке и лётчицкой куртке, с кобурой на боку – выстраивает в коридоре старших, сообщает, что в районе кладбища высадился вражеский парашютист, которого надо обезвредить, и приказывает: „Вперед! Стране нужны только сильные и смелые люди!“
Гонит их на погост, заставляет ползать между могилами, дает „отбой“. Одних благодарит „за смелость и мужество“, другим выносит взыскания „за предательское малодушие“. „Тревоги“ отныне следуют через ночь, по ночам же устраиваются пионерские сборы и заседания совета дружины.
Однажды на легковой машине прибывает начальство – гражданское и военное. Осматривают противопожарный инвентарь, заглядывают в продовольственную кладовку, дровяной сарай, проверяют документы у взрослых, и, к всеобщей неожиданности, интернат оказывается без директора.
– Это недоразумение, – успокаивает он растерявшихся подчиненных, – кое-каких записей не хватает.
– На фронте добавят, – мрачно шутит военный и протягивает руку:
– Оружие... Директор расстегивает кобуру, передает револьвер и стыдливо опускает глаза: „Ненастоящий“.
За неимением выбора новым руководителем назначается доставленный из ближайшей деревни бывший конюх.
– Титов? Иван Валерианович? – спрашивает военный, разглядывая конюхову справку.
– В точности так, Аверьяныч я.
– Действуйте. С тем и уехали.
Первым делом воспитательницы робко поинтересовались, как часто будут теперь устраиваться „тревоги“. Аверьяныч, не успевший еще, кажется, осознать, что сталось, обвел всех рассеянным взглядом и тихо сказал: „Пошто зря ребятишек мучить? Да и покойников тревожить грешно...“
Собрали во дворе детей, представили им нового директора.
– Вот что, – проговорил он, когда толпа, обсудив случившееся событие, попритихла. Откашлялся и повторил: – Вот что... Война, по всему видать, к зиме не кончится, стало быть, про дрова думать надо, про харчи. Запасов ваших... наших то есть... надолго не хватит. Так что, хорошие вы мои, жизнь у нас с вами пойдет такая: которые еще совсем малые – не ученики, – тех за ворота не выпускать, не потерялись чтобы. Остальные – и вы, гражданки учителки, тож, извиняйте, конечно, – разделимся на бригады, работать будем: дрова заготовлять, грибы, ягоды...
– Урра-ааа! – закричали дети.
— Поголовье сохранить надобно, – сказал еще он, но этих слов никто уже не услышал.
„Здорово-то как! – подумала сестра. – Жаль, что война скоро кончится“. Предыдущим вечером она по просьбе старухи нянечки читала вслух письмо из Ленинграда. Письмо было июльское, читанное не единожды, старуха знала его наизусть и, одобрительно кивая, повторяла шепотом: „Дедушка ваш задерживается... по причине военных действий... дороги закрыты... временно... до октября... от Коли весточки нет... Алеша уехал... учиться на танкиста... Маруся“. „Маруся – это невестка моя, – объясняла старуха, – Алеша – внучек, Коля – сынок, он моряк у меня, в плавании, а дедушко, вишь, попроведать внучека поехал, всего на неделю-то и собирался, да вот – по причине, до октября“.
Шел сентябрь.
Аверьяныч спешил. Грибов запасли быстро: насолили, насушили, должны были вот-вот управиться и с ягодой: клюквой, брусникой. С дровами дело обстояло куда хуже: работники годились лишь чтоб собирать хворост. Конечно, начальство обещало прислать на несколько дней пару-тройку леспромхозовских вальщиков, но Аверьяныч, как всякий бывалый человек, следовал принципу: „На Бога надейся, а сам не плошай“. Когда они смогут выбраться, лесорубы-то, да и достанет ли им времени заготовить дров на всю зиму – как-никак плита и четыре печки... Каждое утро, затемно еще, уходил Аверьяныч в лес, валил тонкомерные сухостоины, обрубал сучья, а хлысты выволакивал на просеку, с тем чтобы вывезти их потом на санях. Пока топили остатками прежних запасов.
Дни становились короткими, темными, снег шел, дождь моросил. Детей теперь не выпускали из дома. Болезни начались. Карантин отделил первый этаж от второго, и сестра, жившая со старшими на втором этаже, скопив косточек от компота, заворачивала их в бумажный фантик и опускала на нитке к форточке первого этажа – брату, гостинец.
Нянечка получила новое письмо: „Зачем вы только старика своего прислали? И так есть нечего, а тут еще он. Работать, видите ли, не может, только лежит да за сердце держится, а чем я его кормить буду? Знали, что больной, так и не присылали бы на мою шею нахлебника. Будьте вы прокляты!“
– Фашистка! – возмущенно воскликнула читавшая письмо сестра.
– Не знала я ничего, – качала головою старуха, – здоров ведь был, не хворал ведь... Да и войны тогда не было... Дедушко ты мой, дедушко, прости... – Она стянула с головы платок и долго сидела так, в неподвижности, не утирая слез.
Карантин вскоре пришлось отменить – чихали и кашляли сплошняком все. Докторша не успевала ставить банки. Запасы лекарств, и без того ограниченные, иссякли.
– Что у тебя осталось? – спросил Аверьяныч.
– Канистра спирта, литр йода, бинты, – отвечала докторша.
За полканистры спирта он выменял где-то мешок горчичного порошка, за пузырек йода – корзину сушеной малины. Можно было лечить.
Весь вечер жарко топилась плита, пар из кухни валил, точно из бани; с ведрами, полотенцами бегали нянечки, воспитательницы, учителя, директор: понаставили всем самодельных горчичников, понапарили ноги, а потом еще напоили всех чаем с малиной и до утра меняли простыни у малышей. Утром интернат начал выздоравливать.
Но Аверьяныч попросил еще один пузырек йода – на обмен: „Ослабли ребятишки, мясцом бы их подкормить“. Однако мяса, против ожидания докторши, он не принес, зато принес дроби, пороху, и со следующего дня самым хилым да хворым стало перепадать по кусочку зайчатины или другой дичины. Потом навалило снегу, и старик охотиться перестал. Однажды еще он сменял двести пятьдесят граммов спирта на раздавленную лошадью курицу, но потом уже и менять нечего стало.
Поехал Аверьяныч в райцентр. Дали ему мешок овсяной муки, подводу картофеля, подводу моркови, бочку керосина, соль, спички, мыло.
Под Новый год Аверьяныч взял на берлоге медведя. Как это было – никто не видел, никто не знал. Когда директор вернулся, руки у него тряслись – не то от усталости, не то от пережитого. Но отдыхать было некогда, следовало поскорей вывезти тушу, чтоб волкам не досталась. И тут же, потемну, взяв с собой самых крепких теток из интернатского персонала, отправился он на санях в лес. Дорогой заставлял напарниц петь погромче, и они усердно блажили, а на обратном пути Аверьяныч, шедший за санями, то и дело поджигал в руках пучки сухих еловых веточек и, дав разгореться, бросал в снег. И уж неподалеку от дома, услыхав вой, он разочек бабахнул для острастки из двух стволов, так и добрались.
Медвежатины хватило надолго, но вот дрова скоро кончились: и прежние запасы, и заготовленные хлысты сушняка. Аверьяныч перевез в интернат собственные – все до полешка. „Январь протянем, – прикидывал он, – там штакетник начнем палить, а потом?“ Снова собрался в город, но тут наконец нагрянули лесорубы. Не вальщики, правда, а вальщицы – мужиков и в леспромхозе не оставалось, но зато целая бригада: со своими харчами, своими лошадьми и даже с сеном для лошадей, а главное – с бензиновой циркуляркой, которой можно было кряжевать бревна.
Женщины разместились было в интернате, но уже вечером стало ясно, что это ошибка: дети плакали, кричали наперебой: „Это моя мама“, „Нет, моя“, – просились на руки... Измученные вальщицы провели полночи в слезах и рыданиях. Пришлось переселить их в деревню, в пустующую Аверьянычеву избу. Отработали они неделю без продыху и уехали. Глядя на заваленный чурками двор, директор объявил: „Теперь не замерзнем“.
Вскоре после Нового года нянечка получила очередное письмо: „Дедушка умер. Похоронила я его хорошо. В Колину рубашку одела. Помните, ту, с украинской вышивкой, почти не ношенную. На кладбище свезла и даже колышек с дощечкой в землю заколотила, чтобы знать место, а то хоронят там всех вперемешку. Пишу я из Вологды. Меня эвакуировали сюда как тяжелораненую. Во время бомбежки завалило меня и перебило обе ноги. Хоть нынче я и без ног, но все плачу от счастья, что живая. Мама, страшнее того, что я видела и перенесла в Ленинграде, быть ничего не может. После блокады и ад раем покажется. От Коли так весточки и не было, и про их корабль ничего узнать мне не удалось. Да теперь я Коле такая и не нужна. Лешенька писал шесть раз из Москвы, потом там наступление началось и что-то нет писем. Простите меня, мама, за все и прощайте. Адрес свой я вам сообщать не буду“.
В конце января докторша ездила на станцию, получила медикаменты, и у Аверьяныча вновь появился обменный фонд, с помощью которого он сумел полностью укомплектовать интернат теплой одеждой и валенками. Не все, конечно, было новым, не все – нужных размеров, и взрослые теперь по ночам шили, кроили, штопали. „Покрепче, главное, – наставлял директор. – Пусть не так баско, но покрепче – нам долго еще тут куковать“. Сам он подшивал валенки.
Брат писать еще не умел, он нарисовал отцу поздравительную открытку: танк со звездой. На обороте сестра написала: „Дорогой папочка! Поздравляем тебя с Днем Красной Армии! Желаем перебить всех фашистов! Я сочинила стихотворение: „Жду тебя, и ты вернись, только очень жду...“. Заканчивалось стихотворение словами: „Просто я умела ждать, как никто другой“. Спустя время пришел ответ: „Хорошие вы мои, дорогие! За поздравление спасибо. За "стих", если вернусь, выпорю“, – вот и все, что было в конверте со штемпелем: „Просмотрено военной цензурой“.
Немного совсем оставалось уже до весны. „Скорее бы таять начало, – вздыхал Аверьяныч. – Тетеревов, глухарей добудем, соку березового попьем, а там, глядишь, утки поприлетят, гуси – все перепадет хоть что-нибудь. Чахнут ребятишки-то... Дотянуть бы до Егорьева дня, дальше легче: хвощи-пестыши повылазят, другая травка – подлечимся. Бывало, на Егория скотину выгонишь, побродит она по отмерзшей земле под солнышком, подышит ветерком, чего-ничего пощиплет и – где хворь, где худоба?“
Не дотянули: корь, коклюш, скарлатина. Три палаты пришлось превратить в изоляторы, власть взяла докторша: „Полная дезинфекция, марлевые повязки, проветривание помещений...“. „Усиленное питание“, – чуть было не скомандовала она машинально, но спохватилась и промолчала.
Брат заболел скарлатиной. В палате рядом с ним лежала дочь докторши. Остальные скарлатинники выкарабкались кое-как, а этим становилось все хуже и хуже – не повезло, тяжелая форма.
Наступила ночь, которая должна была стать для них последней. „Сорок и восемь, сорок один и две“, – записав показания градусников, докторша вдруг спросила нянечку:
– От вашего сына... ничего нового нет?
– Нет, – отвечала старуха. – Ни от сына, ни от внучека. – И вдруг заплакала: – Невестка писала, что...
Но докторша перебила ее:
– А кто родители этого мальчика... не знаете?
– Этого? Как не знать – знаю, сестра евонная мне рассказывала. Отец воюет у них – командир, а мать... запамятовала, кем она... Одним словом, в Москве, в столице самой... Там рядом и Алешенька в наступлении...
– А мне муж писал, что должен вот-вот отпуск получить, – задумчиво проговорила докторша. – Навестить меня собирается.
– Дак вы уже сказывали мне... Это, конечно, дело хорошее.
– Идите, отдохните немного, скоро светать начнет.
– А вы управитесь?
– Чего ж теперь не управиться? – докторша холодно улыбнулась.
Старуха пошла будить Аверьяныча:
– Желанный, ты уж подымайся: надобно два домика сострогать, кончаются ребятишки-то...
– Дура! – он свесил с кровати босые ноги, протер глаза. – Городишь незнамо что! Кто ж живым людям гробы робит? Кикимора! Для себя самого еще – куда ни шло, а для других... Да не реви ты, буде, наголосимся еще.
К рассвету девочка умерла. Мальчик же стал поправляться и вскорости совершенно выздоровел.
А муж к докторше так и не приехал – никакого отпуска он получить не успел.
После войны сестра окончила педагогический институт, получила распределение в Ленинград и до пенсии преподавала литературу в детских домах.
Брат стал крупным физиком. Он то ездит по заграницам, выступая на симпозиумах и конгрессах, то катается на лыжах с каких-нибудь солнечных гор. В редкие дни, когда он дома, собираются у него гости – такие же, как он, ученые люди. Они любят петь под гитару о дождях, комарах, кострах и разлуке, поют отрешенно, самозабвенно. Любят беседовать о „безграничных возможностях человеческого мозга“, о „величии силы познания“, о том, что „умение считать только и может спасти человечество от катаклизмов“. „Главное – счет“, частенько повторяют они.
Давным-давно нет Аверьяныча, старухи нянечки, нет и докторши. Тяжкий ей выпал жребий: в ту далекую зимнюю ночь у нее было двое смертельно больных, а доза пенициллина – чудо-лекарства, присланного из Москвы, могла спасти только одного...
Хотел раздвинуть стены сознания, а они оказались несущими.
-
Dream
- Всего сообщений: 31888
- Зарегистрирован: 26.04.2010
- Вероисповедание: православное
- Образование: начальное
- Ко мне обращаться: на "вы"
- Откуда: клиника под открытым небом
Re: Для душевной пользы (только для чтения)
Студент Сретенской духовной семинарии Иван Букарев после четвертого курса ушел в армию добровольцем – и по собственному желанию попал в разведроту ВДВ. О том, почему десантники называли его отцом и зачем выполнять долг перед Родиной, он рассказал своим друзьям и порталу Православие.Ru.
http://www.pravoslavie.ru/sm/57951.htm
Как семинарист Иван в ВДВ служил
Студент Сретенской духовной семинарии Иван Букарев после четвертого курса ушел в армию добровольцем – и по собственному желанию попал в разведроту ВДВ. О том, почему десантники называли его отцом и зачем выполнять долг перед Родиной, он рассказал своим друзьям и порталу Православие.Ru.
— ты меня понимаешь?
— понимаю.
— объясни мне тоже.
— понимаю.
— объясни мне тоже.
-
Dream
- Всего сообщений: 31888
- Зарегистрирован: 26.04.2010
- Вероисповедание: православное
- Образование: начальное
- Ко мне обращаться: на "вы"
- Откуда: клиника под открытым небом
Re: Для душевной пользы (только для чтения)
— Полна ли банка?
— Да, полна, — услышал он уверенный ответ.
Тогда высыпал в нее немалое число гороха и потряс. Естественно, горошек занял свободное место между камнями. И еще раз спросил священник неофитов:
— Полна ли банка?
— Полна, — хором отвечали они, впрочем, уже с меньшим апломбом, чем прежде, чувствуя каверзу, которая не заставила себя ждать.
Священник высыпал в банку целый куль песка, уточняя:
— А теперь?
— Полна… — раздался уже один-единственный неуверенный голос.
А батюшка уже лил в банку один за другим стаканы воды, приговаривая:
— Камни — это то, что вы прочли о вере, горошек — ваши дела, песок — опыт,вода — благодать Божия. Чем раньше вы решите, что все познали, тем меньше у вас надежды по-настоящему наполниться благодатью.
Полна ли банка?
Некий батюшка все никак не мог унять нескольких неофитов (новообращенных) в своем приходе. Им слово — они в ответ десять, да все из святоотеческого писания, и даже чуть свысока на простеца-священника поглядывая, не понимая,что даже азов веры еще не постигли. В какой-то момент им показалось, что они совсем его одолели, но тут отче достал большую стеклянную банку и, наполнив ее камнями, спросил у неофитов:— Полна ли банка?
— Да, полна, — услышал он уверенный ответ.
Тогда высыпал в нее немалое число гороха и потряс. Естественно, горошек занял свободное место между камнями. И еще раз спросил священник неофитов:
— Полна ли банка?
— Полна, — хором отвечали они, впрочем, уже с меньшим апломбом, чем прежде, чувствуя каверзу, которая не заставила себя ждать.
Священник высыпал в банку целый куль песка, уточняя:
— А теперь?
— Полна… — раздался уже один-единственный неуверенный голос.
А батюшка уже лил в банку один за другим стаканы воды, приговаривая:
— Камни — это то, что вы прочли о вере, горошек — ваши дела, песок — опыт,вода — благодать Божия. Чем раньше вы решите, что все познали, тем меньше у вас надежды по-настоящему наполниться благодатью.
— ты меня понимаешь?
— понимаю.
— объясни мне тоже.
— понимаю.
— объясни мне тоже.
-
Олександр
- Пчел
- Всего сообщений: 26703
- Зарегистрирован: 29.01.2009
- Вероисповедание: православное
- Сыновей: 2
- Дочерей: 0
- Откуда: из тупика
- Контактная информация:
Re: Для душевной пользы (только для чтения)
ПРИЗВАНИЕ
Художником он стал просто потому, что после школы надо было куда-то поступать. Он знал, что работа должна приносить удовольствие, а ему нравилось рисовать – так и был сделан выбор: он поступил в художественное училище.
К этому времени он уже знал, что изображение предметов называется натюрморт, природы – пейзаж, людей – портрет, и еще много чего знал из области избранной профессии. Теперь ему предстояло узнать еще больше. «Для того, чтобы импровизировать, сначала надо научиться играть по нотам, — объявил на вводной лекции импозантный преподаватель, известный художник. – Так что приготовьтесь, будем начинать с азов».
Он начал учиться «играть по нотам». Куб, шар, ваза… Свет, тень, полутень… Постановка руки, перспектива, композиция… Он узнал очень много нового – как натянуть холст и самому сварить грунт, как искусственно состарить полотно и как добиваться тончайших цветовых переходов… Преподаватели его хвалили, а однажды он даже услышал от своего наставника: «Ты художник от бога!». «А разве другие – не от бога?», — подумал он, хотя, чего скрывать, было приятно.
Но вот веселые студенческие годы остались позади, и теперь у него в кармане был диплом о художественном образовании, он много знал и еще больше умел, он набрался знаний и опыта, и пора было начинать отдавать. Но… Что-то у него пошло не так.
Нет, не то чтобы ему не творилось. И не то чтобы профессия разонравилась. Возможно, он просто повзрослел и увидел то, чего раньше не замечал. А открылось ему вот что: кругом кипела жизнь, в которой искусство давно стало товаром, и преуспевал вовсе не обязательно тот, кому было что сказать миру – скорее тот, кто умел грамотно подавать и продавать свое творчество, оказаться в нужное время, в нужном месте, с нужными людьми. Он, к сожалению, так этому и не научился. Он видел, как его товарищи мечутся, ищут себя и свое место под солнцем, а некоторые в этих метаниях «ломаются», топят невостребованность и неудовлетворенность в алкоголе, теряют ориентиры, деградируют… Он знал: часто творцы опережали свою эпоху, и их картины получали признание и хорошую цену только после смерти, но это знание мало утешало.
Он устроился на работу, где хорошо платили, целыми днями разрабатывал дизайн всевозможных буклетов, визиток, проспектов, и даже получал от этого определенное удовлетворение, а вот рисовал все меньше и неохотнее. Вдохновение приходило все реже и реже. Работа, дом, телевизор, рутина… Его все чаще посещала мысль: «Разве в этом мое призвание? Мечтал ли я о том, чтобы прожить свою жизнь вот так, «пунктиром», словно это карандашный набросок? Когда же я начну писать свою собственную картину жизни? А если даже и начну – смогу ли? А как же «художник от бога»?». Он понимал, что теряет квалификацию, что превращается в зомби, который изо дня в день выполняет набор определенных действий, и это его напрягало.
Чтобы не сойти с ума от этих мыслей, он стал по выходным отправляться с мольбертом в переулок Мастеров, где располагались ряды всяких творцов-умельцев. Вязаные шали и поделки из бересты, украшения из бисера и лоскутные покрывала, глиняные игрушки и плетеные корзинки – чего тут только не было! И собратья-художники тоже стояли со своими нетленными полотнами, в больших количествах. И тут была конкуренция…
Но он плевал на конкуренцию, ему хотелось просто творить… Он рисовал портреты на заказ. Бумага, карандаш, десять минут – и портрет готов. Ничего сложного для профессионала – тут всего и требуется уметь подмечать детали, соблюдать пропорции да слегка польстить заказчику, так, самую малость приукрасить натуру. Он это делал умело, его портреты людям нравились. И похоже, и красиво, лучше, чем в жизни. Благодарили его часто и от души.
Теперь жить стало как-то веселее, но он отчетливо понимал, что это «живописание» призванием назвать было бы как-то… чересчур сильно. Впрочем, все-таки лучше, чем ничего.
Однажды он сделал очередной портрет, позировала ему немолодая длинноносая тетка, и пришлось сильно постараться, чтобы «сделать красиво». Нос, конечно, никуда не денешь, но было в ее лице что-то располагающее (чистота, что ли?), вот на это он и сделал акцент. Получилось неплохо.
- Готово, — сказал он, протягивая портрет тетке. Та долго его изучала, а потом подняла на него глаза, и он даже заморгал – до того пристально она на него смотрела.
- Что-то не так? – даже переспросил он, теряясь от ее взгляда.
- У вас призвание, — сказала женщина. – Вы умеете видеть вглубь…
- Ага, глаз-рентген, — пошутил он.
- Не то, — мотнула головой она. – Вы рисуете как будто душу… Вот я смотрю и понимаю: на самом деле я такая, как вы нарисовали. А все, что снаружи – это наносное. Вы словно верхний слой краски сняли, а под ним – шедевр. И этот шедевр – я. Теперь я точно знаю! Спасибо.
- Да пожалуйста, — смущенно пробормотал он, принимая купюру – свою привычную таксу за блиц-портрет.
Тетка была, что и говорить, странная. Надо же, «душу рисуете»! Хотя кто его знает, что он там рисовал? Может, и душу… Ведь у каждого есть какой-то внешний слой, та незримая шелуха, которая налипает в процессе жизни. А природой-то каждый был задуман как шедевр, уж в этом он как художник был просто уверен!
Теперь его рисование наполнилось каким-то новым смыслом. Нет, ничего нового в технологию он не привнес – те же бумага и карандаш, те же десять минут, просто мысли его все время возвращались к тому, что надо примериться и «снять верхний слой краски», чтобы из-под него освободился неведомый «шедевр». Кажется, получалось. Ему очень нравилось наблюдать за первой реакцией «натуры» — очень интересные были лица у людей.
Иногда ему попадались такие «модели», у которых душа была значительно страшнее, чем «внешний слой», тогда он выискивал в ней какие-то светлые пятна и усиливал их. Всегда можно найти светлые пятна, если настроить на это зрение. По крайней мере, ему еще ни разу не встретился человек, в котором не было бы совсем ничего хорошего.
- Слышь, братан! – однажды обратился к нему крепыш в черной куртке. – Ты это… помнишь, нет ли… тещу мою рисовал на прошлых выходных.
Тещу он помнил, на старую жабу похожа, ее дочку – постареет, крысой будет, и крепыш с ними был, точно. Ему тогда пришлось напрячь все свое воображение, чтобы превратить жабу в нечто приемлемое, увидеть в ней хоть что-то хорошее.
- Ну? – осторожно спросил он, не понимая, куда клонит крепыш.
- Так это… Изменилась она. В лучшую сторону. Как на портрет посмотрит – человеком становится. А так, между нами, сколько ее знаю, жаба жабой…
Художник невольно фыркнул: не ошибся, значит, точно увидел…
- Ну дык я тебя спросить хотел: можешь ее в масле нарисовать? Чтобы уже наверняка! Закрепить эффект, стало быть… За ценой не постою, не сомневайся!
- А чего ж не закрепить? Можно и в масле, и в маринаде, и в соусе «майонез». Только маслом не рисуют, а пишут.
- Во-во! Распиши ее в лучшем виде, все оплачу по высшему разряду!
Художнику стало весело. Прямо «портрет Дориана Грея», только со знаком плюс! И раз уж предлагают – отчего не попробовать?
Попробовал, написал. Теща осталась довольна, крепыш тоже, а жена его, жабина дочка, потребовала, чтобы ее тоже запечатлели в веках. От зависти, наверное. Художник и тут расстарался, вдохновение на него нашло – усилил сексуальную составляющую, мягкости добавил, доброту душевную высветил… Не женщина получилась – царица!
Видать, крепыш был человеком широкой души и впечатлениями в своем кругу поделился. Заказы посыпались один за другим. Молва пошла о художнике, что его портреты благотворно влияют на жизнь: в семьях мир воцаряется, дурнушки хорошеют, матери-одиночки вмиг замуж выходят, у мужиков потенция увеличивается.
Теперь не было времени ходить по выходным в переулок Мастеров, да и контору свою оставил без всякого сожаления. Работал на дому у заказчиков, люди все были богатые, платили щедро, передавали из рук в руки. Хватало и на краски, и на холсты, и на черную икру, даже по будням. Квартиру продал, купил побольше, да с комнатой под мастерскую, ремонт хороший сделал. Казалось бы, чего еще желать? А его снова стали посещать мысли: неужели в этом его призвание – малевать всяких «жаб» и «крыс», изо всех сил пытаясь найти в них хоть что-то светлое? Нет, дело, конечно, хорошее, и для мира полезное, но все-таки, все-таки… Не было у него на душе покоя, вроде звала она его куда-то, просила о чем-то, но вот о чем? Не мог расслышать.
Однажды его неудержимо потянуло напиться. Вот так вот взять – и в драбадан, чтобы отрубиться и ничего потом не помнить. Мысль его напугала: он хорошо знал, как быстро люди творческие добираются по этому лихому маршруту до самого дна, и вовсе не хотел повторить их путь. Надо было что-то делать, и он сделал первое, что пришло в голову: отменил все свои сеансы, схватил мольберт и складной стул и отправился туда, в переулок Мастеров. Сразу стал лихорадочно работать – делать наброски улочки, людей, парка, что через дорогу. Вроде полегчало, отпустило…
- Простите, вы портреты рисуете? Так, чтобы сразу, тут же получить, – спросили его. Он поднял глаза – рядом женщина, молодая, а глаза вымученные, словно выплаканные. Наверное, умер у нее кто-то, или еще какое горе…
- Рисую. Десять минут – и готово. Вы свой портрет хотите заказать?
- Нет. Дочкин.
Тут он увидел дочку – поперхнулся, закашлялся. Ребенок лет шести от роду был похож на инопланетянчика: несмотря на погожий теплый денек, упакован в серый комбинезон, и не поймешь даже, мальчик или девочка, на голове – плотная шапочка-колпачок, на лице – прозрачная маска, и глаза… Глаза старичка, который испытал много-много боли и готовится умереть. Смерть в них была, в этих глазах, вот что он там явственно узрел.
Он не стал ничего больше спрашивать. Таких детей он видел по телевизору и знал, что у ребенка, скорее всего, рак, радиология, иммунитет на нуле – затем и маска, и что шансов на выживание – минимум. Неизвестно, почему и откуда он это знал, но вот как-то был уверен. Наметанный глаз художника, подмечающий все детали… Он бросил взгляд на мать – да, так и есть, она знала. Внутренне уже готовилась. Наверное, и портрет захотела, потому что последний. Чтоб хоть память была…
- Садись, принцесса, сейчас я тебя буду рисовать, — сказал он девочке-инопланетянке. – Только смотри, не вертись и не соскакивай, а то не получится.
Девочка вряд ли была способна вертеться или вскакивать, она и двигалась-то осторожно, словно боялась, что ее тельце рассыплется от неосторожного движения, разлетится на мелкие осколки. Села, сложила руки на коленях, уставилась на него своими глазами мудрой черепахи Тортиллы, и терпеливо замерла. Наверное, все детство по больницам, а там терпение вырабатывается быстро, без него не выживешь.
Он напрягся, пытаясь разглядеть ее душу, но что-то мешало – не то бесформенный комбинезон, не то слезы на глазах, не то знание, что старые методы тут не подойдут, нужно какое-то принципиально новое, нетривиальное решение. И оно нашлось! Вдруг подумалось: «А какой она могла бы быть, если бы не болезнь? Не комбинезон дурацкий, а платьице, не колпак на лысой головенке, а бантики?». Воображение заработало, рука сама по себе стала что-то набрасывать на листе бумаги, процесс пошел.
На этот раз он трудился не так, как обычно. Мозги в процессе точно не участвовали, они отключились, а включилось что-то другое. Наверное, душа. Он рисовал душой, так, как будто этот портрет мог стать последним не для девочки, а для него лично. Как будто это он должен был умереть от неизлечимой болезни, и времени оставалось совсем чуть-чуть, может быть, все те же десять минут.
- Готово, — сорвал он лист бумаги с мольберта. – Смотри, какая ты красивая!
Дочка и мама смотрели на портрет. Но это был не совсем портрет и не совсем «с натуры». На нем кудрявая белокурая девчонка в летнем сарафанчике бежала с мячом по летнему лугу. Под ногами трава и цветы, над головой – солнце и бабочки, улыбка от уха до уха, и энергии – хоть отбавляй. И хотя портрет был нарисован простым карандашом, почему-то казалось, что он выполнен в цвете, что трава – зеленая, небо – голубое, мяч – оранжевый, а сарафанчик – красный в белый горох.
- Я разве такая? – глухо донеслось из-под маски.
- Такая-такая, — уверил ее художник. – То есть сейчас, может, и не такая, но скоро будешь. Это портрет из следующего лета. Один в один, точнее фотографии.
Мама ее закусила губу, смотрела куда-то мимо портрета. Видать, держалась из последних сил.
- Спасибо. Спасибо вам, — сказала она, и голос ее звучал так же глухо, как будто на ней тоже была невидимая маска. – Сколько я вам должна?
- Подарок, — отмахнулся художник. – Как тебя зовут, принцесса?
- Аня…
Он поставил на портрете свою подпись и название: «Аня». И еще дату – число сегодняшнее, а год следующий.
- Держите! Следующим летом я вас жду. Приходите обязательно!
Мама убрала портрет в сумочку, поспешно схватила ребенка и пошла прочь. Ее можно было понять – наверное, ей было больно, ведь она знала, что следующего лета не будет. Зато он ничего такого не знал, не хотел знать! И он тут же стал набрасывать картинку – лето, переулок Мастеров, вот сидит он сам, а вот по аллее подходят двое – счастливая смеющаяся женщина и кудрявая девочка с мячиком в руках. Он вдохновенно творил новую реальность, ему нравилось то, что получается. Очень реалистично выходило! И год, год написать – следующий! Чтобы чудо знало, когда ему исполниться!
- Творите будущее? – с интересом спросил кто-то, незаметно подошедший из-за спины.
Он обернулся – там стояла ослепительная красавица, вся такая, что и не знаешь, как ее назвать. Ангел, может быть? Только вот нос, пожалуй, длинноват…
- Узнали? – улыбнулась женщина-ангел. – Когда-то вы сотворили мое будущее. Теперь – будущее вот этой девочки. Вы настоящий Творец! Спасибо…
- Да какой я творец? – вырвалось у него. – Так, художник-любитель, несостоявшийся гений… Говорили, что у меня талант от бога, а я… Малюю потихоньку, по мелочам, все пытаюсь понять, в чем мое призвание.
- А вы еще не поняли? – вздернула брови женщина-ангел. – Вы можете менять реальность. Или для вас это не призвание?
- Я? Менять реальность? Да разве это возможно?
- Отчего же нет? Для этого нужно не так уж много! Любовь к людям. Талант. Сила веры. Собственно, все. И это у вас есть. Посмотрите на меня – ведь с вас все началось! Кто я была? И кто я теперь?
Она ободряюще положила ему руку на плечо – словно крылом обмахнула, улыбнулась и пошла.
- А кто вы теперь? – запоздало крикнул он ей вслед.
- Ангел! – обернулась на ходу она. – Благодарю тебя, Творец!
… Его и сейчас можно увидеть в переулке Мастеров. Старенький мольберт, складной стульчик, чемоданчик с художественными принадлежностями, большой зонт… К нему всегда очередь, легенды о нем передаются из уст в уста. Говорят, что он видит в человеке то, что спрятано глубоко внутри, и может нарисовать будущее. И не просто нарисовать – изменить его в лучшую сторону. Рассказывают также, что он спас немало больных детей, переместив их на рисунках в другую реальность. У него есть ученики, и некоторые переняли его волшебный дар и тоже могут менять мир. Особенно выделяется среди них белокурая кудрявая девочка лет четырнадцати, она умеет через картины снимать самую сильную боль, потому что чувствует чужую боль как свою.
А он учит и рисует, рисует… Никто не знает его имени, все называют его просто – Творец. Что ж, такое вот у человека призвание…
Автор: Эльфика http://www.elfikarussian.ru/prizvanie-s ... t-ehlfiki/
Добавлено спустя 1 минуту 53 секунды:
Не совсем православное, но понравилось
Художником он стал просто потому, что после школы надо было куда-то поступать. Он знал, что работа должна приносить удовольствие, а ему нравилось рисовать – так и был сделан выбор: он поступил в художественное училище.
К этому времени он уже знал, что изображение предметов называется натюрморт, природы – пейзаж, людей – портрет, и еще много чего знал из области избранной профессии. Теперь ему предстояло узнать еще больше. «Для того, чтобы импровизировать, сначала надо научиться играть по нотам, — объявил на вводной лекции импозантный преподаватель, известный художник. – Так что приготовьтесь, будем начинать с азов».
Он начал учиться «играть по нотам». Куб, шар, ваза… Свет, тень, полутень… Постановка руки, перспектива, композиция… Он узнал очень много нового – как натянуть холст и самому сварить грунт, как искусственно состарить полотно и как добиваться тончайших цветовых переходов… Преподаватели его хвалили, а однажды он даже услышал от своего наставника: «Ты художник от бога!». «А разве другие – не от бога?», — подумал он, хотя, чего скрывать, было приятно.
Но вот веселые студенческие годы остались позади, и теперь у него в кармане был диплом о художественном образовании, он много знал и еще больше умел, он набрался знаний и опыта, и пора было начинать отдавать. Но… Что-то у него пошло не так.
Нет, не то чтобы ему не творилось. И не то чтобы профессия разонравилась. Возможно, он просто повзрослел и увидел то, чего раньше не замечал. А открылось ему вот что: кругом кипела жизнь, в которой искусство давно стало товаром, и преуспевал вовсе не обязательно тот, кому было что сказать миру – скорее тот, кто умел грамотно подавать и продавать свое творчество, оказаться в нужное время, в нужном месте, с нужными людьми. Он, к сожалению, так этому и не научился. Он видел, как его товарищи мечутся, ищут себя и свое место под солнцем, а некоторые в этих метаниях «ломаются», топят невостребованность и неудовлетворенность в алкоголе, теряют ориентиры, деградируют… Он знал: часто творцы опережали свою эпоху, и их картины получали признание и хорошую цену только после смерти, но это знание мало утешало.
Он устроился на работу, где хорошо платили, целыми днями разрабатывал дизайн всевозможных буклетов, визиток, проспектов, и даже получал от этого определенное удовлетворение, а вот рисовал все меньше и неохотнее. Вдохновение приходило все реже и реже. Работа, дом, телевизор, рутина… Его все чаще посещала мысль: «Разве в этом мое призвание? Мечтал ли я о том, чтобы прожить свою жизнь вот так, «пунктиром», словно это карандашный набросок? Когда же я начну писать свою собственную картину жизни? А если даже и начну – смогу ли? А как же «художник от бога»?». Он понимал, что теряет квалификацию, что превращается в зомби, который изо дня в день выполняет набор определенных действий, и это его напрягало.
Чтобы не сойти с ума от этих мыслей, он стал по выходным отправляться с мольбертом в переулок Мастеров, где располагались ряды всяких творцов-умельцев. Вязаные шали и поделки из бересты, украшения из бисера и лоскутные покрывала, глиняные игрушки и плетеные корзинки – чего тут только не было! И собратья-художники тоже стояли со своими нетленными полотнами, в больших количествах. И тут была конкуренция…
Но он плевал на конкуренцию, ему хотелось просто творить… Он рисовал портреты на заказ. Бумага, карандаш, десять минут – и портрет готов. Ничего сложного для профессионала – тут всего и требуется уметь подмечать детали, соблюдать пропорции да слегка польстить заказчику, так, самую малость приукрасить натуру. Он это делал умело, его портреты людям нравились. И похоже, и красиво, лучше, чем в жизни. Благодарили его часто и от души.
Теперь жить стало как-то веселее, но он отчетливо понимал, что это «живописание» призванием назвать было бы как-то… чересчур сильно. Впрочем, все-таки лучше, чем ничего.
Однажды он сделал очередной портрет, позировала ему немолодая длинноносая тетка, и пришлось сильно постараться, чтобы «сделать красиво». Нос, конечно, никуда не денешь, но было в ее лице что-то располагающее (чистота, что ли?), вот на это он и сделал акцент. Получилось неплохо.
- Готово, — сказал он, протягивая портрет тетке. Та долго его изучала, а потом подняла на него глаза, и он даже заморгал – до того пристально она на него смотрела.
- Что-то не так? – даже переспросил он, теряясь от ее взгляда.
- У вас призвание, — сказала женщина. – Вы умеете видеть вглубь…
- Ага, глаз-рентген, — пошутил он.
- Не то, — мотнула головой она. – Вы рисуете как будто душу… Вот я смотрю и понимаю: на самом деле я такая, как вы нарисовали. А все, что снаружи – это наносное. Вы словно верхний слой краски сняли, а под ним – шедевр. И этот шедевр – я. Теперь я точно знаю! Спасибо.
- Да пожалуйста, — смущенно пробормотал он, принимая купюру – свою привычную таксу за блиц-портрет.
Тетка была, что и говорить, странная. Надо же, «душу рисуете»! Хотя кто его знает, что он там рисовал? Может, и душу… Ведь у каждого есть какой-то внешний слой, та незримая шелуха, которая налипает в процессе жизни. А природой-то каждый был задуман как шедевр, уж в этом он как художник был просто уверен!
Теперь его рисование наполнилось каким-то новым смыслом. Нет, ничего нового в технологию он не привнес – те же бумага и карандаш, те же десять минут, просто мысли его все время возвращались к тому, что надо примериться и «снять верхний слой краски», чтобы из-под него освободился неведомый «шедевр». Кажется, получалось. Ему очень нравилось наблюдать за первой реакцией «натуры» — очень интересные были лица у людей.
Иногда ему попадались такие «модели», у которых душа была значительно страшнее, чем «внешний слой», тогда он выискивал в ней какие-то светлые пятна и усиливал их. Всегда можно найти светлые пятна, если настроить на это зрение. По крайней мере, ему еще ни разу не встретился человек, в котором не было бы совсем ничего хорошего.
- Слышь, братан! – однажды обратился к нему крепыш в черной куртке. – Ты это… помнишь, нет ли… тещу мою рисовал на прошлых выходных.
Тещу он помнил, на старую жабу похожа, ее дочку – постареет, крысой будет, и крепыш с ними был, точно. Ему тогда пришлось напрячь все свое воображение, чтобы превратить жабу в нечто приемлемое, увидеть в ней хоть что-то хорошее.
- Ну? – осторожно спросил он, не понимая, куда клонит крепыш.
- Так это… Изменилась она. В лучшую сторону. Как на портрет посмотрит – человеком становится. А так, между нами, сколько ее знаю, жаба жабой…
Художник невольно фыркнул: не ошибся, значит, точно увидел…
- Ну дык я тебя спросить хотел: можешь ее в масле нарисовать? Чтобы уже наверняка! Закрепить эффект, стало быть… За ценой не постою, не сомневайся!
- А чего ж не закрепить? Можно и в масле, и в маринаде, и в соусе «майонез». Только маслом не рисуют, а пишут.
- Во-во! Распиши ее в лучшем виде, все оплачу по высшему разряду!
Художнику стало весело. Прямо «портрет Дориана Грея», только со знаком плюс! И раз уж предлагают – отчего не попробовать?
Попробовал, написал. Теща осталась довольна, крепыш тоже, а жена его, жабина дочка, потребовала, чтобы ее тоже запечатлели в веках. От зависти, наверное. Художник и тут расстарался, вдохновение на него нашло – усилил сексуальную составляющую, мягкости добавил, доброту душевную высветил… Не женщина получилась – царица!
Видать, крепыш был человеком широкой души и впечатлениями в своем кругу поделился. Заказы посыпались один за другим. Молва пошла о художнике, что его портреты благотворно влияют на жизнь: в семьях мир воцаряется, дурнушки хорошеют, матери-одиночки вмиг замуж выходят, у мужиков потенция увеличивается.
Теперь не было времени ходить по выходным в переулок Мастеров, да и контору свою оставил без всякого сожаления. Работал на дому у заказчиков, люди все были богатые, платили щедро, передавали из рук в руки. Хватало и на краски, и на холсты, и на черную икру, даже по будням. Квартиру продал, купил побольше, да с комнатой под мастерскую, ремонт хороший сделал. Казалось бы, чего еще желать? А его снова стали посещать мысли: неужели в этом его призвание – малевать всяких «жаб» и «крыс», изо всех сил пытаясь найти в них хоть что-то светлое? Нет, дело, конечно, хорошее, и для мира полезное, но все-таки, все-таки… Не было у него на душе покоя, вроде звала она его куда-то, просила о чем-то, но вот о чем? Не мог расслышать.
Однажды его неудержимо потянуло напиться. Вот так вот взять – и в драбадан, чтобы отрубиться и ничего потом не помнить. Мысль его напугала: он хорошо знал, как быстро люди творческие добираются по этому лихому маршруту до самого дна, и вовсе не хотел повторить их путь. Надо было что-то делать, и он сделал первое, что пришло в голову: отменил все свои сеансы, схватил мольберт и складной стул и отправился туда, в переулок Мастеров. Сразу стал лихорадочно работать – делать наброски улочки, людей, парка, что через дорогу. Вроде полегчало, отпустило…
- Простите, вы портреты рисуете? Так, чтобы сразу, тут же получить, – спросили его. Он поднял глаза – рядом женщина, молодая, а глаза вымученные, словно выплаканные. Наверное, умер у нее кто-то, или еще какое горе…
- Рисую. Десять минут – и готово. Вы свой портрет хотите заказать?
- Нет. Дочкин.
Тут он увидел дочку – поперхнулся, закашлялся. Ребенок лет шести от роду был похож на инопланетянчика: несмотря на погожий теплый денек, упакован в серый комбинезон, и не поймешь даже, мальчик или девочка, на голове – плотная шапочка-колпачок, на лице – прозрачная маска, и глаза… Глаза старичка, который испытал много-много боли и готовится умереть. Смерть в них была, в этих глазах, вот что он там явственно узрел.
Он не стал ничего больше спрашивать. Таких детей он видел по телевизору и знал, что у ребенка, скорее всего, рак, радиология, иммунитет на нуле – затем и маска, и что шансов на выживание – минимум. Неизвестно, почему и откуда он это знал, но вот как-то был уверен. Наметанный глаз художника, подмечающий все детали… Он бросил взгляд на мать – да, так и есть, она знала. Внутренне уже готовилась. Наверное, и портрет захотела, потому что последний. Чтоб хоть память была…
- Садись, принцесса, сейчас я тебя буду рисовать, — сказал он девочке-инопланетянке. – Только смотри, не вертись и не соскакивай, а то не получится.
Девочка вряд ли была способна вертеться или вскакивать, она и двигалась-то осторожно, словно боялась, что ее тельце рассыплется от неосторожного движения, разлетится на мелкие осколки. Села, сложила руки на коленях, уставилась на него своими глазами мудрой черепахи Тортиллы, и терпеливо замерла. Наверное, все детство по больницам, а там терпение вырабатывается быстро, без него не выживешь.
Он напрягся, пытаясь разглядеть ее душу, но что-то мешало – не то бесформенный комбинезон, не то слезы на глазах, не то знание, что старые методы тут не подойдут, нужно какое-то принципиально новое, нетривиальное решение. И оно нашлось! Вдруг подумалось: «А какой она могла бы быть, если бы не болезнь? Не комбинезон дурацкий, а платьице, не колпак на лысой головенке, а бантики?». Воображение заработало, рука сама по себе стала что-то набрасывать на листе бумаги, процесс пошел.
На этот раз он трудился не так, как обычно. Мозги в процессе точно не участвовали, они отключились, а включилось что-то другое. Наверное, душа. Он рисовал душой, так, как будто этот портрет мог стать последним не для девочки, а для него лично. Как будто это он должен был умереть от неизлечимой болезни, и времени оставалось совсем чуть-чуть, может быть, все те же десять минут.
- Готово, — сорвал он лист бумаги с мольберта. – Смотри, какая ты красивая!
Дочка и мама смотрели на портрет. Но это был не совсем портрет и не совсем «с натуры». На нем кудрявая белокурая девчонка в летнем сарафанчике бежала с мячом по летнему лугу. Под ногами трава и цветы, над головой – солнце и бабочки, улыбка от уха до уха, и энергии – хоть отбавляй. И хотя портрет был нарисован простым карандашом, почему-то казалось, что он выполнен в цвете, что трава – зеленая, небо – голубое, мяч – оранжевый, а сарафанчик – красный в белый горох.
- Я разве такая? – глухо донеслось из-под маски.
- Такая-такая, — уверил ее художник. – То есть сейчас, может, и не такая, но скоро будешь. Это портрет из следующего лета. Один в один, точнее фотографии.
Мама ее закусила губу, смотрела куда-то мимо портрета. Видать, держалась из последних сил.
- Спасибо. Спасибо вам, — сказала она, и голос ее звучал так же глухо, как будто на ней тоже была невидимая маска. – Сколько я вам должна?
- Подарок, — отмахнулся художник. – Как тебя зовут, принцесса?
- Аня…
Он поставил на портрете свою подпись и название: «Аня». И еще дату – число сегодняшнее, а год следующий.
- Держите! Следующим летом я вас жду. Приходите обязательно!
Мама убрала портрет в сумочку, поспешно схватила ребенка и пошла прочь. Ее можно было понять – наверное, ей было больно, ведь она знала, что следующего лета не будет. Зато он ничего такого не знал, не хотел знать! И он тут же стал набрасывать картинку – лето, переулок Мастеров, вот сидит он сам, а вот по аллее подходят двое – счастливая смеющаяся женщина и кудрявая девочка с мячиком в руках. Он вдохновенно творил новую реальность, ему нравилось то, что получается. Очень реалистично выходило! И год, год написать – следующий! Чтобы чудо знало, когда ему исполниться!
- Творите будущее? – с интересом спросил кто-то, незаметно подошедший из-за спины.
Он обернулся – там стояла ослепительная красавица, вся такая, что и не знаешь, как ее назвать. Ангел, может быть? Только вот нос, пожалуй, длинноват…
- Узнали? – улыбнулась женщина-ангел. – Когда-то вы сотворили мое будущее. Теперь – будущее вот этой девочки. Вы настоящий Творец! Спасибо…
- Да какой я творец? – вырвалось у него. – Так, художник-любитель, несостоявшийся гений… Говорили, что у меня талант от бога, а я… Малюю потихоньку, по мелочам, все пытаюсь понять, в чем мое призвание.
- А вы еще не поняли? – вздернула брови женщина-ангел. – Вы можете менять реальность. Или для вас это не призвание?
- Я? Менять реальность? Да разве это возможно?
- Отчего же нет? Для этого нужно не так уж много! Любовь к людям. Талант. Сила веры. Собственно, все. И это у вас есть. Посмотрите на меня – ведь с вас все началось! Кто я была? И кто я теперь?
Она ободряюще положила ему руку на плечо – словно крылом обмахнула, улыбнулась и пошла.
- А кто вы теперь? – запоздало крикнул он ей вслед.
- Ангел! – обернулась на ходу она. – Благодарю тебя, Творец!
… Его и сейчас можно увидеть в переулке Мастеров. Старенький мольберт, складной стульчик, чемоданчик с художественными принадлежностями, большой зонт… К нему всегда очередь, легенды о нем передаются из уст в уста. Говорят, что он видит в человеке то, что спрятано глубоко внутри, и может нарисовать будущее. И не просто нарисовать – изменить его в лучшую сторону. Рассказывают также, что он спас немало больных детей, переместив их на рисунках в другую реальность. У него есть ученики, и некоторые переняли его волшебный дар и тоже могут менять мир. Особенно выделяется среди них белокурая кудрявая девочка лет четырнадцати, она умеет через картины снимать самую сильную боль, потому что чувствует чужую боль как свою.
А он учит и рисует, рисует… Никто не знает его имени, все называют его просто – Творец. Что ж, такое вот у человека призвание…
Автор: Эльфика http://www.elfikarussian.ru/prizvanie-s ... t-ehlfiki/
Добавлено спустя 1 минуту 53 секунды:
Не совсем православное, но понравилось
Услышите о войнах и военных слухах.Смотрите, не ужасайтесь,ибо надлежит всему тому быть, но это еще не конец(Мф.24,6) Люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную(Лк.21,26)
-
Dream
- Всего сообщений: 31888
- Зарегистрирован: 26.04.2010
- Вероисповедание: православное
- Образование: начальное
- Ко мне обращаться: на "вы"
- Откуда: клиника под открытым небом
Re: Для душевной пользы (только для чтения)
Ко мне нередко подходят татары, азербайджанцы, таджики, которые тянутся ко Христу. Спрашивают: «А как ты пришел?» Я отвечаю. Нет, я не ощущаю себя ренегатом, перебежчиком, прибившимся к чужому. Я вернулся к вере предков, которые несколько столетий были христианами. «Мы гылындж-мусульмане», – говорила иногда бабушка. «Что это значит?» – спросил я ее. «Гылындж» – значит меч, наши предки – албанцы – были обращены в ислам силой оружия.
В детстве, помню, я был очень вспыльчивым, кровь такая. Но бабушка, успокаивая меня, повторяла азербайджанскую поговорку: «Враг тебя – камнем, а ты его – пловом». «Что за глупость», – думал я, но, когда вырос, понял, что это ведь суть учения Христа. Из каких времен дошел до нас этот совет? Человек в азербайджанском звучит как «адам», что сразу же возводит нас к самым истокам ветхозаветной истории. Предатель же произносится как «хаин» – да-да, тот самый Каин, совершивший самое первое и тяжкое предательство, убийство единокровного брата. Чуждый человек – «хам», что также не нуждается в особых комментариях.
Еще большее удивление вызывает то, что в азербайджанском языке есть слово, обозначающее не просто свет, а нетварный свет. Обычный свет, например, сияние солнца называется «ишиг», а свет божественный – это «нур». Отсюда фамилии Нуриев, Нуралиев. Соболезнуя близким покойного, у нас говорят: «Пусть могила его наполнится нетварным светом». То есть желают встречи со Христом. Я читал Коран, там близко этого нет. От древних азербайджанских священников сохранился и другой обычай: возлагать правую руку на голову, чтобы благословить, передать свою удачливость. Холостые, например, просят, чтобы их благословил друг, который удачно женился, нашел хорошую, добрую девушку. Одноклассники просили меня возложить руку, когда я выходил из кабинета экзаменатора с пятеркой в зачетке.
Это идет еще от апостолов. Именно в Баку проповедовал и был распят ученик Господа Варфоломей. Проходя через наши края, распространял слово Божие апостол Фома, а первую церковь, «праматерь всех церквей на Востоке», основал у нас в местечке Гис святой Елисей. Он был рукоположен сводным братом Спасителя – патриархом Иерусалимским Иаковом. Восемнадцать столетий назад воссиял у нас свет Христовой веры. Персы пытались вернуть нашу землю к огнепоклонству, но после многих сражений сказали, что пусть кто чему хочет, тому и поклоняется. А потом пришли арабы...
Албания была в ту эпоху процветающей страной, имеющей высокоразвитую культуру, свой алфавит из 52 букв, и все это оказалось разрушено почти до основания, стерто с лица земли. И здесь мы сталкиваемся с самым, быть может, поразительным обстоятельством. Даже в России многие слышали о Бабеке, видели фильм, о нем снятый с огромным размахом. Это главный национальный герой Азербайджана, все остальные с ним рядом не стоят. Ему ставят памятники, его именем называют детей, о нем слагают стихи и песни. И чем же он отличился? Тем, что много лет боролся с арабскими завоевателями, разбил множество их армий, имея сотни тысяч сторонников, прежде чем его предали и выдали на казнь. Убивали героя страшно: отрубили руки и ноги, затолкав их в распоротый живот, а потом уже мертвого прибили ко кресту. «Крест Бабека» – так называлось это место в течение столетий. Почему ко кресту – понятно. Незадолго до смерти Бабек крестился в православие, а схвачен был, когда пробирался к своим единоверцам в Византию, чтобы собраться там с силами.
Мне было 18 лет, когда я впервые узнал о том, какую веру исповедовал Бабек, о том, что он носил крестик под доспехами. Об этом рассказал мне писатель Джалал Барбушат, он писал тогда книгу о Бабеке под названием «Обнаженный меч», собирал материал о нем, знакомился с источниками, в основном арабскими. Так что представьте, вдумайтесь – главный герой Азербайджана был православным христианином, погибшим в борьбе с людьми, которые принесли нам ислам. Я говорил об этом с нашими азербайджанскими учеными. Спрашивал: «Вы знаете это?» «Конечно, знаем», – отвечают. «А почему народу не говорите»? – «Ты что, нас убьют».
И тогда я начал понимать, почему меня всегда, с детства так сильно тянуло в храм. Наша земля полита кровью бесчисленных мучеников за веру, среди которых не могло не быть моих предков. Именно они вымолили меня. Другого объяснения нет. И когда слышу, что я предал азербайджанский народ вместе с его верой, отвечаю: «Да нет, ребята, я домой к себе пришел».
Василий (Фазиль) Ирзабеков
Я вернулся к вере предков
После моего прихода в Церковь пресеклись все прежние знакомства не только с азербайджанцами, но и с бакинскими евреями. Они не поняли меня, плохо говорили о Сыне Божием, а я этого не мог терпеть. Пришлось сделать выбор. В будущем нам всем придется делать его не раз. Ислам усиливается, и я бы приуныл... Ведь Спаситель говорил, что, когда придет судить мир, не знает, найдет ли веру на земле. Но еще Он сказал: «Не бойся, малое стадо!» Я и не боюсь. Когда христианин погибает за веру – это честь, о которой можно только мечтать.Ко мне нередко подходят татары, азербайджанцы, таджики, которые тянутся ко Христу. Спрашивают: «А как ты пришел?» Я отвечаю. Нет, я не ощущаю себя ренегатом, перебежчиком, прибившимся к чужому. Я вернулся к вере предков, которые несколько столетий были христианами. «Мы гылындж-мусульмане», – говорила иногда бабушка. «Что это значит?» – спросил я ее. «Гылындж» – значит меч, наши предки – албанцы – были обращены в ислам силой оружия.
В детстве, помню, я был очень вспыльчивым, кровь такая. Но бабушка, успокаивая меня, повторяла азербайджанскую поговорку: «Враг тебя – камнем, а ты его – пловом». «Что за глупость», – думал я, но, когда вырос, понял, что это ведь суть учения Христа. Из каких времен дошел до нас этот совет? Человек в азербайджанском звучит как «адам», что сразу же возводит нас к самым истокам ветхозаветной истории. Предатель же произносится как «хаин» – да-да, тот самый Каин, совершивший самое первое и тяжкое предательство, убийство единокровного брата. Чуждый человек – «хам», что также не нуждается в особых комментариях.
Еще большее удивление вызывает то, что в азербайджанском языке есть слово, обозначающее не просто свет, а нетварный свет. Обычный свет, например, сияние солнца называется «ишиг», а свет божественный – это «нур». Отсюда фамилии Нуриев, Нуралиев. Соболезнуя близким покойного, у нас говорят: «Пусть могила его наполнится нетварным светом». То есть желают встречи со Христом. Я читал Коран, там близко этого нет. От древних азербайджанских священников сохранился и другой обычай: возлагать правую руку на голову, чтобы благословить, передать свою удачливость. Холостые, например, просят, чтобы их благословил друг, который удачно женился, нашел хорошую, добрую девушку. Одноклассники просили меня возложить руку, когда я выходил из кабинета экзаменатора с пятеркой в зачетке.
Это идет еще от апостолов. Именно в Баку проповедовал и был распят ученик Господа Варфоломей. Проходя через наши края, распространял слово Божие апостол Фома, а первую церковь, «праматерь всех церквей на Востоке», основал у нас в местечке Гис святой Елисей. Он был рукоположен сводным братом Спасителя – патриархом Иерусалимским Иаковом. Восемнадцать столетий назад воссиял у нас свет Христовой веры. Персы пытались вернуть нашу землю к огнепоклонству, но после многих сражений сказали, что пусть кто чему хочет, тому и поклоняется. А потом пришли арабы...
Албания была в ту эпоху процветающей страной, имеющей высокоразвитую культуру, свой алфавит из 52 букв, и все это оказалось разрушено почти до основания, стерто с лица земли. И здесь мы сталкиваемся с самым, быть может, поразительным обстоятельством. Даже в России многие слышали о Бабеке, видели фильм, о нем снятый с огромным размахом. Это главный национальный герой Азербайджана, все остальные с ним рядом не стоят. Ему ставят памятники, его именем называют детей, о нем слагают стихи и песни. И чем же он отличился? Тем, что много лет боролся с арабскими завоевателями, разбил множество их армий, имея сотни тысяч сторонников, прежде чем его предали и выдали на казнь. Убивали героя страшно: отрубили руки и ноги, затолкав их в распоротый живот, а потом уже мертвого прибили ко кресту. «Крест Бабека» – так называлось это место в течение столетий. Почему ко кресту – понятно. Незадолго до смерти Бабек крестился в православие, а схвачен был, когда пробирался к своим единоверцам в Византию, чтобы собраться там с силами.
Мне было 18 лет, когда я впервые узнал о том, какую веру исповедовал Бабек, о том, что он носил крестик под доспехами. Об этом рассказал мне писатель Джалал Барбушат, он писал тогда книгу о Бабеке под названием «Обнаженный меч», собирал материал о нем, знакомился с источниками, в основном арабскими. Так что представьте, вдумайтесь – главный герой Азербайджана был православным христианином, погибшим в борьбе с людьми, которые принесли нам ислам. Я говорил об этом с нашими азербайджанскими учеными. Спрашивал: «Вы знаете это?» «Конечно, знаем», – отвечают. «А почему народу не говорите»? – «Ты что, нас убьют».
И тогда я начал понимать, почему меня всегда, с детства так сильно тянуло в храм. Наша земля полита кровью бесчисленных мучеников за веру, среди которых не могло не быть моих предков. Именно они вымолили меня. Другого объяснения нет. И когда слышу, что я предал азербайджанский народ вместе с его верой, отвечаю: «Да нет, ребята, я домой к себе пришел».
Василий (Фазиль) Ирзабеков
— ты меня понимаешь?
— понимаю.
— объясни мне тоже.
— понимаю.
— объясни мне тоже.
-
хрустик
- Dobrý brat
- Всего сообщений: 2466
- Зарегистрирован: 21.03.2012
- Вероисповедание: православное
- Сыновей: 3
- Дочерей: 1
- Образование: среднее
- Профессия: плотник
- Ко мне обращаться: на "ты"
- Откуда: г. Кириллов (окрестности)
Re: Для душевной пользы (только для чтения)
"Блаже́ни миротво́рцы, я́ко ти́и сы́нове Бо́жии нареку́тся."
-
Bosphor
- Nuestro Gran Amigo
- Всего сообщений: 3266
- Зарегистрирован: 16.03.2012
- Вероисповедание: православное
- Образование: среднее
- Профессия: коробейник
- Ко мне обращаться: на "вы"
- Откуда: РФ Питер
Re: Для душевной пользы (только для чтения)
Он упрямый...

"Рак – болезнь хреновая. И для больного, и для его окружения. Деду было за 80, рак у него был выявлен на поздней стадии, и все врачи, так или иначе принимавшие участие в его лечении, сошлись в одном: пациент неоперабелен, да и вообще, неизлечим. Выписали обезболивающие и отправили домой. Умирать.
Умирал дед долго.
Настал момент, когда в доме у него постоянно приходилось находиться кому-нибудь из родных. Днём и ночью. Обезболивающие уже не справлялись, и деда корёжило от боли. Боль не давала ему покоя ни днём, ни ночью. Он не мог уже спокойно ни лежать, ни сидеть, ему приходилось постоянно менять положение, двигаться, ходить, хотя на это уже не почти не было сил. Покормить, напоить, уколоть, поднять, отвести, посадить, уложить, укол, таблетка, глоток чая, две ложки каши «через не могу», посадить, отвести, укол, таблетка… Бывало, он ненадолго засыпал, и тогда у того, кто был рядом, появлялось минут 15-20 передышки. Потом всё повторялось. Глоток чая, ложка творога, укол, таблетка…
В последнюю ночь рядом с дедом был я. Укол, таблетка, глоток воды. Он лежит, я сижу рядом, смотрю на ковёр на стене. Глаза слипаются. Тишина. Только его неровное, с присвистом дыхание да тиканье часов на стене.
- Помираю я, внучек, – очень тихо сказал дед. Я вздрогнул от неожиданности. Глаза его сквозь полуприкрытые веки неподвижно смотрели на меня. Не было в этом взгляде ничего. Ни отражения непрекращающейся боли последних месяцев, ни беспомощности, ни горечи, ни страха – ничего из того, что я видел в них в последнее время.
- Держись дед, я с тобой, – тихо ответил я и взял его за руку. Запястье его было сухим и холодным. Он слегка сжал мои пальцы своими и слабо, еле заметно улыбнулся. На большее у него уже не было сил.
Дыхание его становилось всё слабее, всё тише. Пальцы разжались. Тишина. И только часы на стене продолжали тикать. Громко. Очень громко. Теперь это был единственный звук, нарушавший предутреннюю тишину. Три пятнадцать.
***
К вечеру я наконец добрался до своей постели. Последние несколько шагов я сделал в темноте. Держать глаза открытыми было уже невозможно. Уснул я, наверное, еще до того, как моя голова опустилась на подушку.
И снова тишина. Лишь тихий шепот ветра в ушах. Теплого, спокойного ветра, какой бывает, когда летишь над пустыней. Я и лечу над пустыней. Вверху – небо. Ослепительно синее в зените и постепенно выгорающее ближе к горизонту. Подо мной - ровная, гладкая поверхность от неба до неба. Я опускаюсь ниже и вижу, что она покрыта мелкой сеткой трещин. Бескрайняя. Горячая. Безжизненная.
Хотя нет. Там, вдалеке, что-то движется по ней. Короткая тень. Ближе. Теперь я вижу и того, кто её отбрасывает. Это человек. Ещё ближе. Дед…
Изменился. Похорошел. На вид – лет 50. Высокий, подтянутый, цветущий мужчина с роскошной седой шевелюрой, которую слегка треплет ветер. Настоящий полковник! Только глаза… Ясные, широко распахнутые и… растерянные. Глаза ребенка. Ребенка, который впервые остался один в большом доме и ещё не понял, восхищаться ли ему своей свободой или испугаться своего одиночества.
Пытаюсь окликнуть его. Ничего не выходит. Он не слышит меня. Да я и сам себя не слышу. Мой крик безмолвен. Я встаю прямо перед ним. Он смотрит сквозь меня, поднимает руку к глазам, прищуривается, обводит взглядом горизонт. Потом, видимо выбрав направление, идёт. Сейчас он заденет меня плечом. Нет, не задел. Прошёл насквозь. Пытаюсь увидеть свои руки. Их нет. Ног тоже. Я не вижу свое тело. И не чувствую его. Меня нет? Спокойно, спокойно. Я вижу, слышу, чувствую ветер. Я чувствую, что он тёплый, и я даже чувствую его запах. Запах тёплого весеннего ветра пустыни. И я чувствую чью-то улыбку. Широкую и добродушную.
- Ты кто? – спросил я, не очень надеясь на ответ.
- Тот, кто должен его проводить, - услышал я незамедлительно. Хотя «услышал» - это не совсем верно. Слова ощущались сразу всему чувствами.
- Куда?
- Сейчас покажу.
В тот же миг мы поднялись очень высоко над поверхностью. Дед стал крохотным, а потом и вовсе неразличимым. У самого горизонта показалось крохотное темное пятнышко, к которому мы стали быстро приближаться. Через секунду мы были на месте. Небольшой скверик, окруженный аккуратно подстриженной живой изгородью в рост человека, в которой был проход с зеленой аркой. Мы «прошли» внутрь…
Маёвка. Это слово было первым, что пришло мне в голову при виде этого места. Парк. Большой. Зеленые поляны в окружении высоких деревьев. На полянах здесь и там сидели небольшими компаниями люди, выпивали, закусывали, что-то рассказывали друг другу, смеялись, кто-то наигрывал на гитаре, кто-то пел. Много детей. Озёра с лодками, рыбаками на берегах и парочками, сидящими в тени плакучих ив. Аллеи. Беседки. Фонтаны. Мы проносились сквозь этот бесконечный парк всё быстрее, и я каким-то немыслимым образом успевал воспринимать окружающее меня. За мгновенье я увидел, услышал, осознал и почувствовал всё и всех. Меня накрыла волна всезнания и какого-то нечеловеческого восторга. В какой-то момент мне показалось, что еще чуть-чуть, и огромный поток информации, прошедшей через моё сознание, просто разорвет меня, или растворит, и я стану сразу всем, я стану этим восторгом… Но перестану быть собой. И мне стало страшно. В тот же момент всё прекратилось, и я опять видел майский парк со старой фотографии.
Я почувствовал, что мой спутник снисходительно улыбается. Как будто старый друг, работающий инструктором по прыжкам с парашютом, которого я долго уговаривал прыгнуть со мной первый раз. А когда он наконец согласился, я наотрез отказался прыгать, увидев бездну в проеме люка. И из-за моего страха эта бездна так и осталась для меня несбывшейся мечтой, до которой оставалось сделать один шаг. А для него она была домом. И он знал, что я не прыгну. Потому что время моего прыжка ещё не настало.
- Это что, рай?
- Можно и так назвать, почему бы и нет? – ответил мой невидимый собеседник.
- Такой странный…
- Что же в нём странного?
- Он… Как бы поточнее сказать… Как будто старая раскрашенная фотография. Точно, здесь у всех такой вид, как будто сейчас 50-е - 60-е годы прошлого века. Маёвка в раю! – Я рассмеялся. Потрясение от пережитого блаженства прошло, и мне почему-то стало стыдно. Словно я только что под кайфом пробежался голышом по всему городу, и теперь пытался спрятать свою наготу и свой стыд под плащом циничного, грубоватого юмора.
- Это его рай. Только его. И то, какой он есть и каким он будет, решать только ему.– Произнес мой собеседник спокойно и безапелляционно, так, что сразу всё стало понятно и не хотелось больше ни спрашивать, ни спорить на эту тему.
Через мгновенье мы уже были очень далеко от «парка», он затерялся где-то на горизонте, и я вновь увидел деда, идущего по поверхности пустыни.
- Так ты Бог? – спросил я, заложив над поверхностью крутой вираж, и притормозив, круто развернулся на 180 градусов в надежде всё-таки увидеть того, кто, казалось, постоянно находится у меня за спиной. И, естественно, никого не увидел. Только опять почувствовал его улыбку.
- Ну почему же сразу Бог? – он не переставал улыбаться, - Я всего лишь проводник. Проводник твоего деда. И сейчас я должен проводить его туда, где его ждут.
- А почему ты его не ведёшь туда? – я не видел, где был «парк», но каким-то образом понимал, что дед идёт совсем не в том направлении, откуда мы только что вернулись.
- Не могу.
- Как это так?
- Очень просто. Не могу, потому что для твоего деда меня нет.
- То есть?
- Он в меня не верит. Не просто не знает о моём существовании, или сомневается, или боится встречи со мной. Он не верит. А неверие, скажу я тебе, очень серьёзная сила. Иногда даже серьёзнее, чем вера. И переубедить его невозможно. Ты ведь знаешь, какой он упрямый… Тут я бессилен. Что бы я ни делал, меня для него нет. И всё. Точка!
- И что теперь, он никогда не доберется туда?
- Ну почему никогда? Когда-нибудь доберется. Может быть…
Я смотрел на деда, уходящего все дальше от своей цели, и каждый его шаг наполнял меня болью и отчаяньем. Нет. Так не может быть. Так не бывает. Мысли с грохотом нагромождались друг на друга, как льдины. Льдины с изломанными и острыми, как акульи зубы, краями. Они впивались в сознание, они заполняли меня без остатка. Мне захотелось спрятаться от них, в темноту, в никуда, сжаться в микроскопическую черную точку без размеров и чувств. И я сжимался в эту самую точку, в нечто бесконечно малое и темное, я поглощал сам себя, как черная дыра, пока не превратился в ничто. Меня больше не было. Была только боль. И был страх. И отчаянье. Всё. Выхода нет. Нет. Нет…
- Нет, ты неправ! Выход всегда есть, – голос моего спутника вернул меня к действительности. Я снова парил над пустыней в незримой компании улыбчивого Проводника. О пережитом кошмаре напоминало лишь ощущение ледяной, звенящей пустоты внутри меня. И это было приятно. Словно из меня выбили, вытрясли, вымыли, выжали всё, чем, казалось, я был. Мысли, чувства, воспоминания, обиды, надежды. Всё то, что так долго и заботливо копилось мной всю жизнь, и было мне так дорого, оказалось совершенно бесполезным хламом. Мусором, который я считал собой и который так боялся потерять. А теперь, когда его не стало, я ощущал пустоту и ясность. Понимание и невероятную осознанность. Уверенность и решимость. Я знал, где выход.
Я всё ещё чувствую этот запах. Запах тёплого весеннего ветра пустыни. Я не вижу своего тела. Потому что у ветра его нет.
Я подул. Подул в сторону своего деда. Подул со всей своей свежей силой, и, настигнув его со спины, едва не сбил с ног. Дед повернулся ко мне. Теперь я дул ему в лицо. Он зажмурил глаза и вдохнул полной грудью. И я наполнил его грудь собой. Своей ясностью, своей уверенностью, своей бесшабашной юной силой. Он открыл глаза и я увидел в них всё. Всё, что ощущал я, отразилось в его глазах. Дед смотрел прямо на меня и улыбался. А я продолжал дуть, петь, кричать и смеяться. Остановить меня было невозможно. И тут дед запел.
Гремя огнем, сверкая блеском стали
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин
И первый маршал в бой нас поведёт!
И он пошёл. Пошёл туда, откуда я дул. Туда, где его ждали. А я всё дул и дул ему в лицо, трепал его шевелюру, уносил прочь отзвуки слов его песни, и сам уносился прочь вместе с ними. Туда, где ждали меня. И, обернувшись напоследок, глядя в его удаляющуюся спину, я спросил:
- Долго ему идти?
- Долго, - ответил, устало улыбнувшись, Проводник.
- Но он ведь дойдёт? Ведь он знаешь какой? Он…
- Знаю. Он упрямый. Он дойдёт.
На следующий день были похороны. Такие, какие должны быть у настоящего полковника. Небольшой военный оркестрик, почетный караул с карабинами, боевые награды на бархатных подушечках, короткая прощальная речь на кладбище, три залпа в воздух, горсть земли на крышку гроба, тяжелые вздохи родных, скупые слезы немногочисленных однополчан, крестящиеся и причитающие старушки, и золотистые лучи ласкового сентябрьского солнышка, пробивающиеся сквозь дубовую листву. Всё, как положено. Хотя тому, чьё тело было только что предано земле, было уже всё равно. Сквозь тонкую ткань окружающей меня реальности я видел уходящую к горизонту фигуру деда. Он шёл бодрым шагом, не сомневаясь и не оглядываясь, шёл навстречу ветру, шёл по бесконечной, безжизненной пустыне, шёл туда, где его ждали. Я был спокоен за него.
Он упрямый. Он дойдёт."

"Рак – болезнь хреновая. И для больного, и для его окружения. Деду было за 80, рак у него был выявлен на поздней стадии, и все врачи, так или иначе принимавшие участие в его лечении, сошлись в одном: пациент неоперабелен, да и вообще, неизлечим. Выписали обезболивающие и отправили домой. Умирать.
Умирал дед долго.
Настал момент, когда в доме у него постоянно приходилось находиться кому-нибудь из родных. Днём и ночью. Обезболивающие уже не справлялись, и деда корёжило от боли. Боль не давала ему покоя ни днём, ни ночью. Он не мог уже спокойно ни лежать, ни сидеть, ему приходилось постоянно менять положение, двигаться, ходить, хотя на это уже не почти не было сил. Покормить, напоить, уколоть, поднять, отвести, посадить, уложить, укол, таблетка, глоток чая, две ложки каши «через не могу», посадить, отвести, укол, таблетка… Бывало, он ненадолго засыпал, и тогда у того, кто был рядом, появлялось минут 15-20 передышки. Потом всё повторялось. Глоток чая, ложка творога, укол, таблетка…
В последнюю ночь рядом с дедом был я. Укол, таблетка, глоток воды. Он лежит, я сижу рядом, смотрю на ковёр на стене. Глаза слипаются. Тишина. Только его неровное, с присвистом дыхание да тиканье часов на стене.
- Помираю я, внучек, – очень тихо сказал дед. Я вздрогнул от неожиданности. Глаза его сквозь полуприкрытые веки неподвижно смотрели на меня. Не было в этом взгляде ничего. Ни отражения непрекращающейся боли последних месяцев, ни беспомощности, ни горечи, ни страха – ничего из того, что я видел в них в последнее время.
- Держись дед, я с тобой, – тихо ответил я и взял его за руку. Запястье его было сухим и холодным. Он слегка сжал мои пальцы своими и слабо, еле заметно улыбнулся. На большее у него уже не было сил.
Дыхание его становилось всё слабее, всё тише. Пальцы разжались. Тишина. И только часы на стене продолжали тикать. Громко. Очень громко. Теперь это был единственный звук, нарушавший предутреннюю тишину. Три пятнадцать.
***
К вечеру я наконец добрался до своей постели. Последние несколько шагов я сделал в темноте. Держать глаза открытыми было уже невозможно. Уснул я, наверное, еще до того, как моя голова опустилась на подушку.
И снова тишина. Лишь тихий шепот ветра в ушах. Теплого, спокойного ветра, какой бывает, когда летишь над пустыней. Я и лечу над пустыней. Вверху – небо. Ослепительно синее в зените и постепенно выгорающее ближе к горизонту. Подо мной - ровная, гладкая поверхность от неба до неба. Я опускаюсь ниже и вижу, что она покрыта мелкой сеткой трещин. Бескрайняя. Горячая. Безжизненная.
Хотя нет. Там, вдалеке, что-то движется по ней. Короткая тень. Ближе. Теперь я вижу и того, кто её отбрасывает. Это человек. Ещё ближе. Дед…
Изменился. Похорошел. На вид – лет 50. Высокий, подтянутый, цветущий мужчина с роскошной седой шевелюрой, которую слегка треплет ветер. Настоящий полковник! Только глаза… Ясные, широко распахнутые и… растерянные. Глаза ребенка. Ребенка, который впервые остался один в большом доме и ещё не понял, восхищаться ли ему своей свободой или испугаться своего одиночества.
Пытаюсь окликнуть его. Ничего не выходит. Он не слышит меня. Да я и сам себя не слышу. Мой крик безмолвен. Я встаю прямо перед ним. Он смотрит сквозь меня, поднимает руку к глазам, прищуривается, обводит взглядом горизонт. Потом, видимо выбрав направление, идёт. Сейчас он заденет меня плечом. Нет, не задел. Прошёл насквозь. Пытаюсь увидеть свои руки. Их нет. Ног тоже. Я не вижу свое тело. И не чувствую его. Меня нет? Спокойно, спокойно. Я вижу, слышу, чувствую ветер. Я чувствую, что он тёплый, и я даже чувствую его запах. Запах тёплого весеннего ветра пустыни. И я чувствую чью-то улыбку. Широкую и добродушную.
- Ты кто? – спросил я, не очень надеясь на ответ.
- Тот, кто должен его проводить, - услышал я незамедлительно. Хотя «услышал» - это не совсем верно. Слова ощущались сразу всему чувствами.
- Куда?
- Сейчас покажу.
В тот же миг мы поднялись очень высоко над поверхностью. Дед стал крохотным, а потом и вовсе неразличимым. У самого горизонта показалось крохотное темное пятнышко, к которому мы стали быстро приближаться. Через секунду мы были на месте. Небольшой скверик, окруженный аккуратно подстриженной живой изгородью в рост человека, в которой был проход с зеленой аркой. Мы «прошли» внутрь…
Маёвка. Это слово было первым, что пришло мне в голову при виде этого места. Парк. Большой. Зеленые поляны в окружении высоких деревьев. На полянах здесь и там сидели небольшими компаниями люди, выпивали, закусывали, что-то рассказывали друг другу, смеялись, кто-то наигрывал на гитаре, кто-то пел. Много детей. Озёра с лодками, рыбаками на берегах и парочками, сидящими в тени плакучих ив. Аллеи. Беседки. Фонтаны. Мы проносились сквозь этот бесконечный парк всё быстрее, и я каким-то немыслимым образом успевал воспринимать окружающее меня. За мгновенье я увидел, услышал, осознал и почувствовал всё и всех. Меня накрыла волна всезнания и какого-то нечеловеческого восторга. В какой-то момент мне показалось, что еще чуть-чуть, и огромный поток информации, прошедшей через моё сознание, просто разорвет меня, или растворит, и я стану сразу всем, я стану этим восторгом… Но перестану быть собой. И мне стало страшно. В тот же момент всё прекратилось, и я опять видел майский парк со старой фотографии.
Я почувствовал, что мой спутник снисходительно улыбается. Как будто старый друг, работающий инструктором по прыжкам с парашютом, которого я долго уговаривал прыгнуть со мной первый раз. А когда он наконец согласился, я наотрез отказался прыгать, увидев бездну в проеме люка. И из-за моего страха эта бездна так и осталась для меня несбывшейся мечтой, до которой оставалось сделать один шаг. А для него она была домом. И он знал, что я не прыгну. Потому что время моего прыжка ещё не настало.
- Это что, рай?
- Можно и так назвать, почему бы и нет? – ответил мой невидимый собеседник.
- Такой странный…
- Что же в нём странного?
- Он… Как бы поточнее сказать… Как будто старая раскрашенная фотография. Точно, здесь у всех такой вид, как будто сейчас 50-е - 60-е годы прошлого века. Маёвка в раю! – Я рассмеялся. Потрясение от пережитого блаженства прошло, и мне почему-то стало стыдно. Словно я только что под кайфом пробежался голышом по всему городу, и теперь пытался спрятать свою наготу и свой стыд под плащом циничного, грубоватого юмора.
- Это его рай. Только его. И то, какой он есть и каким он будет, решать только ему.– Произнес мой собеседник спокойно и безапелляционно, так, что сразу всё стало понятно и не хотелось больше ни спрашивать, ни спорить на эту тему.
Через мгновенье мы уже были очень далеко от «парка», он затерялся где-то на горизонте, и я вновь увидел деда, идущего по поверхности пустыни.
- Так ты Бог? – спросил я, заложив над поверхностью крутой вираж, и притормозив, круто развернулся на 180 градусов в надежде всё-таки увидеть того, кто, казалось, постоянно находится у меня за спиной. И, естественно, никого не увидел. Только опять почувствовал его улыбку.
- Ну почему же сразу Бог? – он не переставал улыбаться, - Я всего лишь проводник. Проводник твоего деда. И сейчас я должен проводить его туда, где его ждут.
- А почему ты его не ведёшь туда? – я не видел, где был «парк», но каким-то образом понимал, что дед идёт совсем не в том направлении, откуда мы только что вернулись.
- Не могу.
- Как это так?
- Очень просто. Не могу, потому что для твоего деда меня нет.
- То есть?
- Он в меня не верит. Не просто не знает о моём существовании, или сомневается, или боится встречи со мной. Он не верит. А неверие, скажу я тебе, очень серьёзная сила. Иногда даже серьёзнее, чем вера. И переубедить его невозможно. Ты ведь знаешь, какой он упрямый… Тут я бессилен. Что бы я ни делал, меня для него нет. И всё. Точка!
- И что теперь, он никогда не доберется туда?
- Ну почему никогда? Когда-нибудь доберется. Может быть…
Я смотрел на деда, уходящего все дальше от своей цели, и каждый его шаг наполнял меня болью и отчаяньем. Нет. Так не может быть. Так не бывает. Мысли с грохотом нагромождались друг на друга, как льдины. Льдины с изломанными и острыми, как акульи зубы, краями. Они впивались в сознание, они заполняли меня без остатка. Мне захотелось спрятаться от них, в темноту, в никуда, сжаться в микроскопическую черную точку без размеров и чувств. И я сжимался в эту самую точку, в нечто бесконечно малое и темное, я поглощал сам себя, как черная дыра, пока не превратился в ничто. Меня больше не было. Была только боль. И был страх. И отчаянье. Всё. Выхода нет. Нет. Нет…
- Нет, ты неправ! Выход всегда есть, – голос моего спутника вернул меня к действительности. Я снова парил над пустыней в незримой компании улыбчивого Проводника. О пережитом кошмаре напоминало лишь ощущение ледяной, звенящей пустоты внутри меня. И это было приятно. Словно из меня выбили, вытрясли, вымыли, выжали всё, чем, казалось, я был. Мысли, чувства, воспоминания, обиды, надежды. Всё то, что так долго и заботливо копилось мной всю жизнь, и было мне так дорого, оказалось совершенно бесполезным хламом. Мусором, который я считал собой и который так боялся потерять. А теперь, когда его не стало, я ощущал пустоту и ясность. Понимание и невероятную осознанность. Уверенность и решимость. Я знал, где выход.
Я всё ещё чувствую этот запах. Запах тёплого весеннего ветра пустыни. Я не вижу своего тела. Потому что у ветра его нет.
Я подул. Подул в сторону своего деда. Подул со всей своей свежей силой, и, настигнув его со спины, едва не сбил с ног. Дед повернулся ко мне. Теперь я дул ему в лицо. Он зажмурил глаза и вдохнул полной грудью. И я наполнил его грудь собой. Своей ясностью, своей уверенностью, своей бесшабашной юной силой. Он открыл глаза и я увидел в них всё. Всё, что ощущал я, отразилось в его глазах. Дед смотрел прямо на меня и улыбался. А я продолжал дуть, петь, кричать и смеяться. Остановить меня было невозможно. И тут дед запел.
Гремя огнем, сверкая блеском стали
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин
И первый маршал в бой нас поведёт!
И он пошёл. Пошёл туда, откуда я дул. Туда, где его ждали. А я всё дул и дул ему в лицо, трепал его шевелюру, уносил прочь отзвуки слов его песни, и сам уносился прочь вместе с ними. Туда, где ждали меня. И, обернувшись напоследок, глядя в его удаляющуюся спину, я спросил:
- Долго ему идти?
- Долго, - ответил, устало улыбнувшись, Проводник.
- Но он ведь дойдёт? Ведь он знаешь какой? Он…
- Знаю. Он упрямый. Он дойдёт.
На следующий день были похороны. Такие, какие должны быть у настоящего полковника. Небольшой военный оркестрик, почетный караул с карабинами, боевые награды на бархатных подушечках, короткая прощальная речь на кладбище, три залпа в воздух, горсть земли на крышку гроба, тяжелые вздохи родных, скупые слезы немногочисленных однополчан, крестящиеся и причитающие старушки, и золотистые лучи ласкового сентябрьского солнышка, пробивающиеся сквозь дубовую листву. Всё, как положено. Хотя тому, чьё тело было только что предано земле, было уже всё равно. Сквозь тонкую ткань окружающей меня реальности я видел уходящую к горизонту фигуру деда. Он шёл бодрым шагом, не сомневаясь и не оглядываясь, шёл навстречу ветру, шёл по бесконечной, безжизненной пустыне, шёл туда, где его ждали. Я был спокоен за него.
Он упрямый. Он дойдёт."
-
Venezia
- Всего сообщений: 13706
- Зарегистрирован: 09.06.2011
- Вероисповедание: православное
- Ко мне обращаться: на "ты"
- Откуда: Россия
Re: Для душевной пользы (только для чтения)
ВРАГ КУЗЬМА
Рассказ
Александр Богатырев
Анна Петровна жила в небольшом южном городке в доме, принадлежавшем военному санаторию. Ее сын был врачом этого санатория и выписал ее из Курска ухаживать за внуками. Сам он жил с женой и двумя детьми в просторной трехкомнатной квартире. Для матери не было отдельной комнаты, и он сумел получить для нее комнату в двухэтажном деревянном доме коридорного типа с двумя туалетами на 12 комнат. Бараком этот дом трудно назвать. В слове «барак» слышится что-то угрюмо-беспросветное лагерное или видится наскоро сколоченное жилье для строителей социализма. Этот же дом был веселеньким: с широкими балконами, увитыми виноградными лозами. У входа с обеих сторон крыльца росли веерные пальмы и широколистые бананы. Несколько соседей распределили между собой землю перед домом и устроили цветники. На участке Анны Петровны росли лилии, розы, гладиолусы. Осенью она высаживала хризантемы нескольких сортов. Она по вечерам поливала и свои цветы, и соседские. Все к этому привыкли, и никому в голову не приходило помочь ей. Со временем соседи перестали ковыряться в земле, и она ухаживала за всем цветочным хозяйством одна.
Заниматься внуками ей пришлось недолго. Сын скоропостижно скончался, а невестка после его смерти запретила Анне Петровне приходить в их дом. Причина заключалась в том, что бабушка была верующей и открыто ходила в храм. Доверять такой особе офицерских детей было никак нельзя. Времена были непростые. Властительствовал тогда Хрущев, объявивший Церкви войну. И в военном санатории уволили даже пожилых санитарок, уличенных в посещении Дома Божиего. Анна Петровна в санатории не работала. К сыну она приехала пенсионеркой. Но, тем не менее, замполит неоднократно указывал ее сыну на то, что тот, будучи советским офицером и коммунистом, не может избавить мать от «опасного пережитка». Сын никогда не обижал ее. Просил только не говорить с соседями о Боге.
Анна Петровна тяжело пережила смерть сына. А когда невестка запретила ей общаться с внуками, совсем сдала. Они, правда, иногда навещали бабушку, несмотря на запрет матери. Но не прошло и года, как невестка вышла замуж и уехала с новым мужем и детьми в Иркутск. Анна Петровна чувствовала себя одиноко. Соседи были в основном из санаторной обслуги. Женщины – медсестры, повара и официантки. Мужчины – шоферы, водопроводчики, электрики и прочий рабочий люд. Общалась она со всеми просто и приветливо, но дружбы ни с кем завести не удалось.
Ее сверстницы по вечерам занимали места на двух скамейках у крыльца и часами судачили, перемывая кости соседям и соседкам, не участвовавшим в их заседаниях. Нужно было рассказать, кто и во сколько ушел от беспутной Лидки, на сколько посадили за кражу Митьку – младшего Жгутикова. Старшие три брата Жгутиковы давно сидели в тюрьме. Обсуждали новое платье модницы Валентины из семнадцатой квартиры и ее золотое кольцо. На зарплату медсестры такое не купишь. Спешили осудить внуков, приехавших из Саранска к Нине Павловне. Уж больно шустрые. Ходят с полными пазухами орехов и слив: обносят соседские сады и огороды. А к дворничихе Зинке приехал из Елабуги жених Ахмет. Только что отслужил армию. А Зинке уж тридцать. Новостей много. До отхода ко сну все надо обсудить. И особо надо позлословить Анну Петровну. С ними она не сидит, никого не осуждает, в гости к себе не зовет, единственная из жильцов шести домов, построенных для сотрудников санатория, ходит в церковь. От такой старухи и невестка сбежала и внуков к ней даже на летние каникулы не присылает. Недаром ее так ненавидит боцман Кузя. Кузьма был ближайшим соседом. Их балконы разделяла тонкая перегородка из фанеры. Так что они слышали, а, слегка перегнувшись через перила, могли и видеть, кто чем занимается.
Анна Петровна любила свой балкон. У нее и здесь росли цветы в горшках и ящике с землей, прикрепленном к перилам. Их дом стоял на горе, и перед ним не было никаких строений. Ничто не загораживало вида на море. Оно простиралось во всю ширь и даль до самого горизонта. В ясные дни трудно было разглядеть границу между лазурью моря и неба. А порой оно грозно темнело и покрывалось белыми барашками волн. И тогда становилось понятным, почему оно названо Черным. Анна Петровна любила молиться, глядя на море. В сильный шторм шум прибоя был хорошо слышен, но он ей не мешал. Житейское море шумело за фанерной перегородкой громче и страшнее. Она молилась по ночам и в грозу, глядя на то, как быстрые молнии разрывают мрак и вонзаются в освещенное на мгновение море.
Большую часть года она спала на балконе. Засыпала с трудом, перебирая детали прошедшего дня и всей жизни. Постоянно думала о смерти, пытаясь понять, в чем смысл испытаний, выпавших на ее долю. Она с отличием закончила гимназию, но в институт ее не принимали. Она мечтала стать учительницей: учить детей добру, а работать пришлось до самой пенсии на простых работах. 20 лет шила мужскую одежду в швейной мастерской. Раннее вдовство, ранняя смерть сына. Для чего она пережила его? Внуков ей не пришлось ни нянчить, ни воспитывать. А теперь и видеть их нет возможности. Для чего жить? За кем ухаживать и кому помогать, когда все избегают ее? «Господи, пошли мне какую-нибудь сиротку или старушку, за которой нужен уход. А лучше верующую и чтобы понимала меня, чтобы стала мне подругой».
Засыпала она под утро, слушая, как шаркает метлой по асфальтовой дорожке дворничиха Зина, как цокает каблуками, сбегая по крыльцу, соседка Галя – самая ранняя пташка: ей нужно бежать в столовую готовить отдыхающим завтрак. Потом начинали просыпаться и громко переговариваться те, кому на работу к семи и восьми часам. Но Анна Петровна их уже не слышала. Не слышала она и детского плача, и сердитых окриков раздраженных матерей. После бессонной ночи соседский гомон не мешал ей. В комнате было намного тише, но она не перебиралась туда. Ее ночные бдения были не от шума, а от постоянной тревоги и мыслей о том, что она прожила впустую.
Но вскоре ей пришлось расстаться с любимым балконом из-за буйства соседа Кузьмы. Кузьма редко был трезвым. Он часто устраивал гулянки с друзьями на балконе, и тогда бедной Анне Петровне приходилось уходить в комнату, чтобы не слышать пустые разговоры, сдобренные матерной бранью. Кузьма имел изрядный бас и говорил с собутыльниками в полный голос. От его голоса в комнате даже при закрытой двери звенели стаканы. Он постоянно повторял слово-паразит «уж»: «Уж, наливай давай, уж», – раздраженно командовал он. «Уж ты пить, уж, или есть сюда пришел, уж», – попрекал он кого-нибудь из прожорливых приятелей.
Он, кстати, неплохо пел. Правда, репертуар у него был небогатый: «Распрягайтэ хлопци коней» да «Нэсэ Галя воду…» Случался у него песенный кураж редко, лишь в определенной стадии подпития. Но до этой стадии он либо не доходил, либо проскакивал ее, и тогда вместо лирических малоросских песен из его мощной глотки вырывались оглушительные лихо закрученные пассажи из боцманской лексики и площадных ругательств. Была у него и коронная припевка, составленная из строчки Тараса Шевченко с собственным добавлением: «Як помру, то нэ ховайтэ, а киньти мэнэ в море».
Кузьма тосковал по морю и по службе. Ему было едва за сорок, но он попал под хрущевское сокращение и был уволен из военно-морских сил. Особенно удручало его то, что пенсию ему дали минимальную. Ее он исправно отдавал жене Таисии, а на спиртное зарабатывал в порту, устроившись грузчиком. Был он могучим человеком. При росте в 170 сантиметров имел, что называется, косую сажень в плечах. Кузьму боялись все. Даже профессиональные урки. Говорят, он убил одного бандита: перехватил его руку с ножом, вывернул и несколько раз пырнул в живот. Его арестовали, но ненадолго. Отпечатки пальцев принадлежали хозяину ножа. А Кузьма утверждал, что увернулся от удара и тот сам упал на нож. Вот только почему он упал три раза, объяснить не смог. Дело замяли. За этим разбойником числилось несколько убийств, и он был в розыске. Его дружки обещали Кузьме отомстить и даже пытались это сделать: напали с ножами вдвоем. Кузьму ранили, но он их так отделал, что в больнице их продержали со многими переломами чуть ли не полгода. Кузьма лежал в соседнем отделении и даже навещал их. При выписке он «проставился». Пришел с водкой и к большой радости его обидчиков угостил так крепко, что один, лежавший на растяжке, свалился на пол и снова сломал почти сросшуюся ногу. Несмотря на печальный конец, визит этот положил конец войне, и Кузьма в уголовном мире стал уважаемым человеком.
Но именно это обстоятельство сделало жизнь Анны Петровны совсем невыносимой. Лихие люди стали навещать Кузьму в его жилище. Пьянки были настолько шумными, что кто-то из соседей не выдержал и позвонил в милицию. Гулявших забрали в вытрезвитель, но выйдя из него, они крепко избили жалобщика и продолжили полюбившееся времяпровождение. Больше в милицию никто не звонил.
Бедная жена Кузьмы не знала куда деваться. Она убегала из дому и уходила далеко на гору горевать. В эти дни она сблизилась с Анной Петровной. Та приоткрывала дверь, как только гости заходили к Кузьме, и запирала ее, когда Таисия забегала к ней. Кузьма лютовал, требуя жену, пинал дверь ногами, но двери не ломал. Закончились эти гулянки внезапно. Урки позвали Кузьму «на дело». Тот возмутился и вышвырнул их. А через день всех их поймали при ограблении сберкассы. Поговаривали, что это Кузьма донес. Так это или нет, но он получил письмо с обещанием его убить. После этого Кузьма стал пить еще больше. Пил один, заставляя Таисию присоединиться к нему. Она отбивалась, как могла, но это ей не всегда удавалось. Кузьма стал колотить ее, и она сдалась – стала участницей его застолий. А для Анны Петровны наступили ужасные дни.
После того как посадили приятелей ее соседа, она позвала батюшку освятить свою комнату. Дело это было непростое. Храм, в который она ездила по воскресеньям, находился в 17 километрах. Ни у нее, ни у священника машины не было. Она заказала такси и привезла батюшку после полуночи. В ту пору требы на дому запрещались, и ей пришлось немало потрудиться, уговаривая священника приехать к ней. Пришлось и таксиста уламывать подождать часок. Тот, ссылаясь на поздний час и понимая, кто был его пассажиром, заломил немыслимую цену. И идти от дороги до дома пришлось, оглядываясь и чуть ли не на цыпочках. И служил батюшка вполголоса, и кадило почти не звякало: таилось, боясь выдать Анну Петровну, но, несмотря на все предосторожности, грозный Аргус понял, что происходит в соседней комнате. То ли запах ладана ударил ему в ноздри, то ли бес толкнул его в бок, но он вдруг взревел и вывалился на балкон. Матерясь, чертыхаясь и проклиная соседку, стал колотить в перегородку как раз в тот момент, когда батюшка с другой стороны окроплял ее святой водой. Анна Петровна испугалась, но батюшка, не прерываясь, продолжил освящение. Потом он спокойно разоблачился, положил в саквояж облачение, Евангелие, в особое отделение – кадило и иссоп и, попросив не провожать его, быстро вышел. Анна Петровна боялась, что Кузьма что-нибудь натворит в коридоре или бросится догонять батюшку, но тот лютовал, не покидая балкона. Батюшку он заметил уже тогда, когда тот сворачивал за угол дома. Догонять его он не побежал, а разразился угрозами посадить в тюрьму «и попа, и боговерку».
С этого дня Кузьма словно обрел смысл в жизни. Он подлавливал Анну Петровну в коридоре: оскорблял, богохульствовал и обещал посадить в тюрьму. На балконе он смастерил пропеллер, который вращался под ветром с непереносимым скрежетом. Когда ветра не было, он подключал его к электрическому мотору. Это изобретение не только скрежетало, но издавало инфразвук, от которого хотелось бежать куда глаза глядят. Теперь не могло быть и речи о том, чтобы спать или просто посидеть на балконе. Кузьма просверлил в перегородке огромную дыру и приставлял к ней свое недреманное око, как только у соседки открывалась дверь. Окурки и всякую дрянь он стал бросать на цветы. И делал это демонстративно, когда Анна Петровна вынуждена была появиться на балконе, чтобы повесить белье или взять понадобившийся предмет из шкафа, стоящего в противоположной от перегородки стороне. Словно маленький мальчишка, Кузьма выстреливал косточками черешен и слив в цветы. Туда же летели косточки персиков и абрикосов, огрызки яблок и груш. А еще говорят, что пьяницам никакие фрукты не нужны. Несмотря на все старания, сделать из цветника помойку Кузьме не удалось. Анна Петровна безропотно выгребала окурки и мусор и продолжала сажать и поливать цветы. Жить под постоянным гнетом ненависти соседа было очень трудно. Но она терпела. Молилась. Подавала записки о его здравии. Она часто слышала, как жена умоляла Кузьму оставить старушку в покое, но он в ответ рычал что-то невразумительное и обещал избить ее, если она не прекратит заступаться за «вражину».
– Это вот таким боговерам, уж, не нужна армия, уж. Из-за них, уж, «Кукурузник» и сократил нас, уж, – ревел Кузьма.
Получалось, что это из-за Анны Петровны закончилось военно-морское счастье Кузьмы. Она хотела объяснить ему, насколько нелепо было обвинять верующих в сокращении армии и флота. Ведь Хрущев воевал, прежде всего, именно с Церковью. Она даже несколько раз, видя его трезвым, хотела пригласить его к себе и поговорить с ним по душам, но так и не смогла решиться.
И вдруг все кончилось. Кузьма исчез. День не слышно пьяного рыка, другой. Неделя прошла, месяц. Исчезла и жена его. Через две недели вернулась. Оказывается, она ездила на родину Кузьмы – в Донецкую область – искать его у родственников. Но ни брат, ни четыре его сестры ничего не знали о Кузьме.
Через три месяца его труп нашли на берегу моря в 40 километрах от их городка. Убили его разбойники, обещавшие ему отомстить, или он сам бросился в море, так и не выяснили. Да и не смогли бы выяснить. Труп невероятно распух и сильно разложился. Хоронили его в огромном ящике, в котором привезли какой-то агрегат для котельной. Санаторский плотник, как мог, облагородил его. Но все равно получился контейнер устрашающего размера. И вместо могилы вырыли целый котлован. Неожиданно похороны прошли торжественно. Хоронили Кузьму Пилипенко как героя. На красных подушечках лежали два его боевых ордена и четыре медали. Пришли рабочие порта и какие-то начальники. Они хвалили покойного и говорили, что не было за всю историю порта такого могучего и исполнительного грузчика. Приехали его боевые товарищи, рассказали, как он воевал, прикрывая необстрелянных матросов, а потом, когда утопили его броненосец и его перевели в береговую оборону, он бесстрашно ходил в атаку, увлекая за собой бойцов.
Анна Петровна слушала эти речи и плакала. Говорили не о ее враге, а о ком-то другом – прекрасном мужественном человеке, всегда спешившем на выручку товарищам, невзирая на смертельную опасность, и готовом в любую минуту отдать жизнь за други своя.
Она еще раньше, подавая записки о его здравии, узнала от Таисии, что Кузьма был крещен, и заказала заочное отпевание. По воскресениям она стала поминать раба Божиего Кузьму. А Таисия рассказала ей, почему он так не любил Церковь и священников. В их селе был странный батюшка. Не столько странный, сколько душевнобольной. У него погибли в пожаре жена и пятеро детей. Однажды отец Кузьмы сказал ему, что нельзя брать деньги за таинства. Мать Кузьмы была в то время беременна.
– Хорошо, – сказал батюшка. – Того, кто у тебя родится, окрещу бесплатно.
И окрестил, прозвав мальчика Хамом. Но в церковной крещальной книге записал его Гамом. Отец пожаловался благочинному. Дело дошло до правящего архиерея. В ходе разбирательства выяснилось, что батюшка серьезно болен. Он был уволен за штат и отправлен в Петербург в психиатрическую клинику. А мальчик был заново крещен с именем Кузьма. Но дело сделано. Все детство его дразнили Хамом. Даже когда он вырос и мог за себя постоять, за глаза его только так и называли.
Эта неправдоподобная история потрясла Анну Петровну. Она забыла свои обиды. Стала навещать могилу Кузьмы. Его похоронили недалеко от могилы ее сына. По нескольку раз на дню она навещала Таисию. Та тосковала по своему Кузьме и плакала ночи напролет. Таисия пристрастилась к спиртному, перестала готовить еду и говорила лишь о том, как ей тошно жить и что она непременно повесится. Анна Петровна ходила за ней как за маленьким ребенком: кормила, стирала ее одежду и белье, убирала комнату. А в годовщину смерти (решили отмечать ее в день его исчезновения – 6 мая) уговорила Таисию поехать с ней в храм. Когда запели «Со святыми упокой» и Анна Петровна запела вместе со всеми, Таисия вдруг разрыдалась: «Да куда его, пьяницу, со святыми!» Ее с трудом успокоили – усадили на лавку в углу, и батюшка обильно окропил ее святой водой. «Теперь вам придется его отмаливать», – сказал он.
Таисия не поняла, что значит «отмаливать», но в следующее воскресенье сама попросилась с Анной Петровной в церковь. А потом уже не пропускала ни одной службы. И пить стала реже, а вскоре и вовсе перестала. Как-то так получилось, что они с Анной Петровной стали совместно вести хозяйство. Вместе готовили, вместе молились. К ним зачастили многочисленные племянники Кузьмы покупаться в море. При жизни дяди они этого не делали. Тогда Таисия перебиралась в комнату Анны Петровны, а та устраивалась на любимом балконе. Однажды приехала племянница Кузьмы Мария с маленькой дочкой. Родила она ее без мужа. Соседский парень обещал на ней жениться да сбежал поднимать целинные земли. Оттуда и написал ей, чтобы она его не ждала и что он завел семью. Жить в родном селе она не смогла: ее ославили, как блудницу, и парни не давали ей прохода. Но больше всего она страдала от попреков собственной матери: «Росла без отца, а теперь будешь мыкаться без мужа».
Анна Петровна с радостью приняла Марию. Как родную. Она не спускала с рук маленькую Галинку и была счастлива. Наконец-то исполнилось ее желание – появились живые души, требовавшие заботы. Она проливала на них всю свою нерастраченную материнскую любовь. Таисия, в отличие от нее, приняла пополнение без особой радости. Но она усвоила совет батюшки «творить добрые дела и милостыньку, чтобы облегчить участь покойного мужа». А тут, словно с того света, прислал Кузьма свою родственницу, чтобы она на ней исполнила закон любви.
А внизу среди цветов из косточек, которых изобильно набросал Кузьма, выросли мушмула, абрикосовое дерево и две черешни. Плоды их были удивительно вкусные. Особенно черешни. Санаторный агроном безуспешно пытался узнать у Анны Петровны, что это за сорт.
Рассказ
Александр Богатырев
Анна Петровна жила в небольшом южном городке в доме, принадлежавшем военному санаторию. Ее сын был врачом этого санатория и выписал ее из Курска ухаживать за внуками. Сам он жил с женой и двумя детьми в просторной трехкомнатной квартире. Для матери не было отдельной комнаты, и он сумел получить для нее комнату в двухэтажном деревянном доме коридорного типа с двумя туалетами на 12 комнат. Бараком этот дом трудно назвать. В слове «барак» слышится что-то угрюмо-беспросветное лагерное или видится наскоро сколоченное жилье для строителей социализма. Этот же дом был веселеньким: с широкими балконами, увитыми виноградными лозами. У входа с обеих сторон крыльца росли веерные пальмы и широколистые бананы. Несколько соседей распределили между собой землю перед домом и устроили цветники. На участке Анны Петровны росли лилии, розы, гладиолусы. Осенью она высаживала хризантемы нескольких сортов. Она по вечерам поливала и свои цветы, и соседские. Все к этому привыкли, и никому в голову не приходило помочь ей. Со временем соседи перестали ковыряться в земле, и она ухаживала за всем цветочным хозяйством одна.
Заниматься внуками ей пришлось недолго. Сын скоропостижно скончался, а невестка после его смерти запретила Анне Петровне приходить в их дом. Причина заключалась в том, что бабушка была верующей и открыто ходила в храм. Доверять такой особе офицерских детей было никак нельзя. Времена были непростые. Властительствовал тогда Хрущев, объявивший Церкви войну. И в военном санатории уволили даже пожилых санитарок, уличенных в посещении Дома Божиего. Анна Петровна в санатории не работала. К сыну она приехала пенсионеркой. Но, тем не менее, замполит неоднократно указывал ее сыну на то, что тот, будучи советским офицером и коммунистом, не может избавить мать от «опасного пережитка». Сын никогда не обижал ее. Просил только не говорить с соседями о Боге.
Анна Петровна тяжело пережила смерть сына. А когда невестка запретила ей общаться с внуками, совсем сдала. Они, правда, иногда навещали бабушку, несмотря на запрет матери. Но не прошло и года, как невестка вышла замуж и уехала с новым мужем и детьми в Иркутск. Анна Петровна чувствовала себя одиноко. Соседи были в основном из санаторной обслуги. Женщины – медсестры, повара и официантки. Мужчины – шоферы, водопроводчики, электрики и прочий рабочий люд. Общалась она со всеми просто и приветливо, но дружбы ни с кем завести не удалось.
Ее сверстницы по вечерам занимали места на двух скамейках у крыльца и часами судачили, перемывая кости соседям и соседкам, не участвовавшим в их заседаниях. Нужно было рассказать, кто и во сколько ушел от беспутной Лидки, на сколько посадили за кражу Митьку – младшего Жгутикова. Старшие три брата Жгутиковы давно сидели в тюрьме. Обсуждали новое платье модницы Валентины из семнадцатой квартиры и ее золотое кольцо. На зарплату медсестры такое не купишь. Спешили осудить внуков, приехавших из Саранска к Нине Павловне. Уж больно шустрые. Ходят с полными пазухами орехов и слив: обносят соседские сады и огороды. А к дворничихе Зинке приехал из Елабуги жених Ахмет. Только что отслужил армию. А Зинке уж тридцать. Новостей много. До отхода ко сну все надо обсудить. И особо надо позлословить Анну Петровну. С ними она не сидит, никого не осуждает, в гости к себе не зовет, единственная из жильцов шести домов, построенных для сотрудников санатория, ходит в церковь. От такой старухи и невестка сбежала и внуков к ней даже на летние каникулы не присылает. Недаром ее так ненавидит боцман Кузя. Кузьма был ближайшим соседом. Их балконы разделяла тонкая перегородка из фанеры. Так что они слышали, а, слегка перегнувшись через перила, могли и видеть, кто чем занимается.
Анна Петровна любила свой балкон. У нее и здесь росли цветы в горшках и ящике с землей, прикрепленном к перилам. Их дом стоял на горе, и перед ним не было никаких строений. Ничто не загораживало вида на море. Оно простиралось во всю ширь и даль до самого горизонта. В ясные дни трудно было разглядеть границу между лазурью моря и неба. А порой оно грозно темнело и покрывалось белыми барашками волн. И тогда становилось понятным, почему оно названо Черным. Анна Петровна любила молиться, глядя на море. В сильный шторм шум прибоя был хорошо слышен, но он ей не мешал. Житейское море шумело за фанерной перегородкой громче и страшнее. Она молилась по ночам и в грозу, глядя на то, как быстрые молнии разрывают мрак и вонзаются в освещенное на мгновение море.
Большую часть года она спала на балконе. Засыпала с трудом, перебирая детали прошедшего дня и всей жизни. Постоянно думала о смерти, пытаясь понять, в чем смысл испытаний, выпавших на ее долю. Она с отличием закончила гимназию, но в институт ее не принимали. Она мечтала стать учительницей: учить детей добру, а работать пришлось до самой пенсии на простых работах. 20 лет шила мужскую одежду в швейной мастерской. Раннее вдовство, ранняя смерть сына. Для чего она пережила его? Внуков ей не пришлось ни нянчить, ни воспитывать. А теперь и видеть их нет возможности. Для чего жить? За кем ухаживать и кому помогать, когда все избегают ее? «Господи, пошли мне какую-нибудь сиротку или старушку, за которой нужен уход. А лучше верующую и чтобы понимала меня, чтобы стала мне подругой».
Засыпала она под утро, слушая, как шаркает метлой по асфальтовой дорожке дворничиха Зина, как цокает каблуками, сбегая по крыльцу, соседка Галя – самая ранняя пташка: ей нужно бежать в столовую готовить отдыхающим завтрак. Потом начинали просыпаться и громко переговариваться те, кому на работу к семи и восьми часам. Но Анна Петровна их уже не слышала. Не слышала она и детского плача, и сердитых окриков раздраженных матерей. После бессонной ночи соседский гомон не мешал ей. В комнате было намного тише, но она не перебиралась туда. Ее ночные бдения были не от шума, а от постоянной тревоги и мыслей о том, что она прожила впустую.
Но вскоре ей пришлось расстаться с любимым балконом из-за буйства соседа Кузьмы. Кузьма редко был трезвым. Он часто устраивал гулянки с друзьями на балконе, и тогда бедной Анне Петровне приходилось уходить в комнату, чтобы не слышать пустые разговоры, сдобренные матерной бранью. Кузьма имел изрядный бас и говорил с собутыльниками в полный голос. От его голоса в комнате даже при закрытой двери звенели стаканы. Он постоянно повторял слово-паразит «уж»: «Уж, наливай давай, уж», – раздраженно командовал он. «Уж ты пить, уж, или есть сюда пришел, уж», – попрекал он кого-нибудь из прожорливых приятелей.
Он, кстати, неплохо пел. Правда, репертуар у него был небогатый: «Распрягайтэ хлопци коней» да «Нэсэ Галя воду…» Случался у него песенный кураж редко, лишь в определенной стадии подпития. Но до этой стадии он либо не доходил, либо проскакивал ее, и тогда вместо лирических малоросских песен из его мощной глотки вырывались оглушительные лихо закрученные пассажи из боцманской лексики и площадных ругательств. Была у него и коронная припевка, составленная из строчки Тараса Шевченко с собственным добавлением: «Як помру, то нэ ховайтэ, а киньти мэнэ в море».
Кузьма тосковал по морю и по службе. Ему было едва за сорок, но он попал под хрущевское сокращение и был уволен из военно-морских сил. Особенно удручало его то, что пенсию ему дали минимальную. Ее он исправно отдавал жене Таисии, а на спиртное зарабатывал в порту, устроившись грузчиком. Был он могучим человеком. При росте в 170 сантиметров имел, что называется, косую сажень в плечах. Кузьму боялись все. Даже профессиональные урки. Говорят, он убил одного бандита: перехватил его руку с ножом, вывернул и несколько раз пырнул в живот. Его арестовали, но ненадолго. Отпечатки пальцев принадлежали хозяину ножа. А Кузьма утверждал, что увернулся от удара и тот сам упал на нож. Вот только почему он упал три раза, объяснить не смог. Дело замяли. За этим разбойником числилось несколько убийств, и он был в розыске. Его дружки обещали Кузьме отомстить и даже пытались это сделать: напали с ножами вдвоем. Кузьму ранили, но он их так отделал, что в больнице их продержали со многими переломами чуть ли не полгода. Кузьма лежал в соседнем отделении и даже навещал их. При выписке он «проставился». Пришел с водкой и к большой радости его обидчиков угостил так крепко, что один, лежавший на растяжке, свалился на пол и снова сломал почти сросшуюся ногу. Несмотря на печальный конец, визит этот положил конец войне, и Кузьма в уголовном мире стал уважаемым человеком.
Но именно это обстоятельство сделало жизнь Анны Петровны совсем невыносимой. Лихие люди стали навещать Кузьму в его жилище. Пьянки были настолько шумными, что кто-то из соседей не выдержал и позвонил в милицию. Гулявших забрали в вытрезвитель, но выйдя из него, они крепко избили жалобщика и продолжили полюбившееся времяпровождение. Больше в милицию никто не звонил.
Бедная жена Кузьмы не знала куда деваться. Она убегала из дому и уходила далеко на гору горевать. В эти дни она сблизилась с Анной Петровной. Та приоткрывала дверь, как только гости заходили к Кузьме, и запирала ее, когда Таисия забегала к ней. Кузьма лютовал, требуя жену, пинал дверь ногами, но двери не ломал. Закончились эти гулянки внезапно. Урки позвали Кузьму «на дело». Тот возмутился и вышвырнул их. А через день всех их поймали при ограблении сберкассы. Поговаривали, что это Кузьма донес. Так это или нет, но он получил письмо с обещанием его убить. После этого Кузьма стал пить еще больше. Пил один, заставляя Таисию присоединиться к нему. Она отбивалась, как могла, но это ей не всегда удавалось. Кузьма стал колотить ее, и она сдалась – стала участницей его застолий. А для Анны Петровны наступили ужасные дни.
После того как посадили приятелей ее соседа, она позвала батюшку освятить свою комнату. Дело это было непростое. Храм, в который она ездила по воскресеньям, находился в 17 километрах. Ни у нее, ни у священника машины не было. Она заказала такси и привезла батюшку после полуночи. В ту пору требы на дому запрещались, и ей пришлось немало потрудиться, уговаривая священника приехать к ней. Пришлось и таксиста уламывать подождать часок. Тот, ссылаясь на поздний час и понимая, кто был его пассажиром, заломил немыслимую цену. И идти от дороги до дома пришлось, оглядываясь и чуть ли не на цыпочках. И служил батюшка вполголоса, и кадило почти не звякало: таилось, боясь выдать Анну Петровну, но, несмотря на все предосторожности, грозный Аргус понял, что происходит в соседней комнате. То ли запах ладана ударил ему в ноздри, то ли бес толкнул его в бок, но он вдруг взревел и вывалился на балкон. Матерясь, чертыхаясь и проклиная соседку, стал колотить в перегородку как раз в тот момент, когда батюшка с другой стороны окроплял ее святой водой. Анна Петровна испугалась, но батюшка, не прерываясь, продолжил освящение. Потом он спокойно разоблачился, положил в саквояж облачение, Евангелие, в особое отделение – кадило и иссоп и, попросив не провожать его, быстро вышел. Анна Петровна боялась, что Кузьма что-нибудь натворит в коридоре или бросится догонять батюшку, но тот лютовал, не покидая балкона. Батюшку он заметил уже тогда, когда тот сворачивал за угол дома. Догонять его он не побежал, а разразился угрозами посадить в тюрьму «и попа, и боговерку».
С этого дня Кузьма словно обрел смысл в жизни. Он подлавливал Анну Петровну в коридоре: оскорблял, богохульствовал и обещал посадить в тюрьму. На балконе он смастерил пропеллер, который вращался под ветром с непереносимым скрежетом. Когда ветра не было, он подключал его к электрическому мотору. Это изобретение не только скрежетало, но издавало инфразвук, от которого хотелось бежать куда глаза глядят. Теперь не могло быть и речи о том, чтобы спать или просто посидеть на балконе. Кузьма просверлил в перегородке огромную дыру и приставлял к ней свое недреманное око, как только у соседки открывалась дверь. Окурки и всякую дрянь он стал бросать на цветы. И делал это демонстративно, когда Анна Петровна вынуждена была появиться на балконе, чтобы повесить белье или взять понадобившийся предмет из шкафа, стоящего в противоположной от перегородки стороне. Словно маленький мальчишка, Кузьма выстреливал косточками черешен и слив в цветы. Туда же летели косточки персиков и абрикосов, огрызки яблок и груш. А еще говорят, что пьяницам никакие фрукты не нужны. Несмотря на все старания, сделать из цветника помойку Кузьме не удалось. Анна Петровна безропотно выгребала окурки и мусор и продолжала сажать и поливать цветы. Жить под постоянным гнетом ненависти соседа было очень трудно. Но она терпела. Молилась. Подавала записки о его здравии. Она часто слышала, как жена умоляла Кузьму оставить старушку в покое, но он в ответ рычал что-то невразумительное и обещал избить ее, если она не прекратит заступаться за «вражину».
– Это вот таким боговерам, уж, не нужна армия, уж. Из-за них, уж, «Кукурузник» и сократил нас, уж, – ревел Кузьма.
Получалось, что это из-за Анны Петровны закончилось военно-морское счастье Кузьмы. Она хотела объяснить ему, насколько нелепо было обвинять верующих в сокращении армии и флота. Ведь Хрущев воевал, прежде всего, именно с Церковью. Она даже несколько раз, видя его трезвым, хотела пригласить его к себе и поговорить с ним по душам, но так и не смогла решиться.
И вдруг все кончилось. Кузьма исчез. День не слышно пьяного рыка, другой. Неделя прошла, месяц. Исчезла и жена его. Через две недели вернулась. Оказывается, она ездила на родину Кузьмы – в Донецкую область – искать его у родственников. Но ни брат, ни четыре его сестры ничего не знали о Кузьме.
Через три месяца его труп нашли на берегу моря в 40 километрах от их городка. Убили его разбойники, обещавшие ему отомстить, или он сам бросился в море, так и не выяснили. Да и не смогли бы выяснить. Труп невероятно распух и сильно разложился. Хоронили его в огромном ящике, в котором привезли какой-то агрегат для котельной. Санаторский плотник, как мог, облагородил его. Но все равно получился контейнер устрашающего размера. И вместо могилы вырыли целый котлован. Неожиданно похороны прошли торжественно. Хоронили Кузьму Пилипенко как героя. На красных подушечках лежали два его боевых ордена и четыре медали. Пришли рабочие порта и какие-то начальники. Они хвалили покойного и говорили, что не было за всю историю порта такого могучего и исполнительного грузчика. Приехали его боевые товарищи, рассказали, как он воевал, прикрывая необстрелянных матросов, а потом, когда утопили его броненосец и его перевели в береговую оборону, он бесстрашно ходил в атаку, увлекая за собой бойцов.
Анна Петровна слушала эти речи и плакала. Говорили не о ее враге, а о ком-то другом – прекрасном мужественном человеке, всегда спешившем на выручку товарищам, невзирая на смертельную опасность, и готовом в любую минуту отдать жизнь за други своя.
Она еще раньше, подавая записки о его здравии, узнала от Таисии, что Кузьма был крещен, и заказала заочное отпевание. По воскресениям она стала поминать раба Божиего Кузьму. А Таисия рассказала ей, почему он так не любил Церковь и священников. В их селе был странный батюшка. Не столько странный, сколько душевнобольной. У него погибли в пожаре жена и пятеро детей. Однажды отец Кузьмы сказал ему, что нельзя брать деньги за таинства. Мать Кузьмы была в то время беременна.
– Хорошо, – сказал батюшка. – Того, кто у тебя родится, окрещу бесплатно.
И окрестил, прозвав мальчика Хамом. Но в церковной крещальной книге записал его Гамом. Отец пожаловался благочинному. Дело дошло до правящего архиерея. В ходе разбирательства выяснилось, что батюшка серьезно болен. Он был уволен за штат и отправлен в Петербург в психиатрическую клинику. А мальчик был заново крещен с именем Кузьма. Но дело сделано. Все детство его дразнили Хамом. Даже когда он вырос и мог за себя постоять, за глаза его только так и называли.
Эта неправдоподобная история потрясла Анну Петровну. Она забыла свои обиды. Стала навещать могилу Кузьмы. Его похоронили недалеко от могилы ее сына. По нескольку раз на дню она навещала Таисию. Та тосковала по своему Кузьме и плакала ночи напролет. Таисия пристрастилась к спиртному, перестала готовить еду и говорила лишь о том, как ей тошно жить и что она непременно повесится. Анна Петровна ходила за ней как за маленьким ребенком: кормила, стирала ее одежду и белье, убирала комнату. А в годовщину смерти (решили отмечать ее в день его исчезновения – 6 мая) уговорила Таисию поехать с ней в храм. Когда запели «Со святыми упокой» и Анна Петровна запела вместе со всеми, Таисия вдруг разрыдалась: «Да куда его, пьяницу, со святыми!» Ее с трудом успокоили – усадили на лавку в углу, и батюшка обильно окропил ее святой водой. «Теперь вам придется его отмаливать», – сказал он.
Таисия не поняла, что значит «отмаливать», но в следующее воскресенье сама попросилась с Анной Петровной в церковь. А потом уже не пропускала ни одной службы. И пить стала реже, а вскоре и вовсе перестала. Как-то так получилось, что они с Анной Петровной стали совместно вести хозяйство. Вместе готовили, вместе молились. К ним зачастили многочисленные племянники Кузьмы покупаться в море. При жизни дяди они этого не делали. Тогда Таисия перебиралась в комнату Анны Петровны, а та устраивалась на любимом балконе. Однажды приехала племянница Кузьмы Мария с маленькой дочкой. Родила она ее без мужа. Соседский парень обещал на ней жениться да сбежал поднимать целинные земли. Оттуда и написал ей, чтобы она его не ждала и что он завел семью. Жить в родном селе она не смогла: ее ославили, как блудницу, и парни не давали ей прохода. Но больше всего она страдала от попреков собственной матери: «Росла без отца, а теперь будешь мыкаться без мужа».
Анна Петровна с радостью приняла Марию. Как родную. Она не спускала с рук маленькую Галинку и была счастлива. Наконец-то исполнилось ее желание – появились живые души, требовавшие заботы. Она проливала на них всю свою нерастраченную материнскую любовь. Таисия, в отличие от нее, приняла пополнение без особой радости. Но она усвоила совет батюшки «творить добрые дела и милостыньку, чтобы облегчить участь покойного мужа». А тут, словно с того света, прислал Кузьма свою родственницу, чтобы она на ней исполнила закон любви.
А внизу среди цветов из косточек, которых изобильно набросал Кузьма, выросли мушмула, абрикосовое дерево и две черешни. Плоды их были удивительно вкусные. Особенно черешни. Санаторный агроном безуспешно пытался узнать у Анны Петровны, что это за сорт.
"Если тебя поцелуют в левую щеку, подставь и правую!"
-
Наталька
- Горный родник
- Всего сообщений: 3987
- Зарегистрирован: 01.11.2011
- Вероисповедание: православное
- Сыновей: 1
- Дочерей: 2
- Ко мне обращаться: на "ты"
Re: Для душевной пользы (только для чтения)
Venezia,

Что-то подозрительно долго нам не сообщают дату следующего конца света.......
-
Забегайло
- Всего сообщений: 2
- Зарегистрирован: 09.10.2013
- Вероисповедание: православное
- Откуда: Ульяновск
Re: Наше творчество
Автор утверждает, что является неверующим человеком, но этого просто не может быть, судя по его рассказу.
-
Сергий
- Caballero de la Triste Figura
- Всего сообщений: 2835
- Зарегистрирован: 24.04.2011
- Вероисповедание: православное
- Ко мне обращаться: на "вы"
Re: Наше творчество
Забегайло, кто автор ?Забегайло:Автор утверждает, что является неверующим человеком, но этого просто не может быть, судя по его рассказу.
"ДРУЗЕЙ ТЕРЯЮТ ТОЛЬКО РАЗ..." /Геннадий Шпаликов/
-
Irina2
- бoжja òвчица
- Всего сообщений: 8564
- Зарегистрирован: 14.12.2008
- Вероисповедание: православное
- Сыновей: 0
- Дочерей: 1
- Профессия: творческая
- Ко мне обращаться: на "ты"
- Откуда: Украина.Киев
- Контактная информация:
Re: Наше творчество
если не про рассказ а в общем то...простая проба раскрутки себя, как бы не от себя
http://pikabu.ru/story/da_voskresnet_bog_chast__1480885Забегайло:Да воскреснет Бог
если не про рассказ а в общем то...простая проба раскрутки себя, как бы не от себя
Кто предпочитает небесное земному, тот и тем и другим насладится с великим избытком.
Свт. Иоанн Златоуст.
Свт. Иоанн Златоуст.
-
Забегайло
- Всего сообщений: 2
- Зарегистрирован: 09.10.2013
- Вероисповедание: православное
- Откуда: Ульяновск
Re: Для душевной пользы (только для чтения)
Не так пристально обратил бы внимание, если бы не комментарий автора, что является человеком неверующим. Подумалось, что автор лукавит, хотелось услышать мнение верующих.
Взял с сайта крипер.ру (полную ссылку форум не дает скинуть).Irina2:
если не про рассказ а в общем то...простая проба раскрутки себя, как бы не от себя
Не так пристально обратил бы внимание, если бы не комментарий автора, что является человеком неверующим. Подумалось, что автор лукавит, хотелось услышать мнение верующих.
-
Dream
- Всего сообщений: 31888
- Зарегистрирован: 26.04.2010
- Вероисповедание: православное
- Образование: начальное
- Ко мне обращаться: на "вы"
- Откуда: клиника под открытым небом
Re: Для душевной пользы (только для чтения)
Забегайло, тема только для чтения. А "поговорить" в другое место. 
Добавлено спустя 28 минут 28 секунд:
Помолившись и приняв святое причастие, задержались мы в храме, встретив давнюю знакомую мою, работавшую здесь, в коллективе таких же, как и она, добровольных помощниц, всё успевающих, всё примечающих, всё знающих и… всегда кого-то поучающих.
Переполненный во время службы храм опустел, лишь у церковной лавки толпился народ да два молодых священника беседовали с прихожанами. Несколько детишек – таких же, как и моя внучка, трехлеток, – пока мамы стояли в очереди, затеяли игру и весело, с криками, носились по опустевшей церкви.
Одна из добровольных помощниц неожиданно громко и истошно закричала:
– Чьиэто дети? Немедленно заберите их и идите на улицу. Тут храм Божий, а не детская площадка.
Внучка моя, хоть еще и не успевшая принять участие в веселой игре, но явно намеревавшаяся присоединиться к расшумевшейся компании, попросилась на ручки и скороговоркой выпалила:
– Дедушка, пойдем скорее отсюда, я здесь боюсь. Тут не Боженька главный, а злая тетя.
Остальные дети тоже присмирели и быстро, некоторые с громким плачем, устроились на руках своих родителей, бабушек и дедушек.
Распалившаяся добровольная помощница не унималась:
– Пришли в храм, так и ведите себя как положено! А не можете ребенка своего угомонить, так и не таскайте его сюда – дома держите.
Она кричала всё громче, голос становился всё визгливее. Батюшки, беседовавшие с прихожанами, замечания ей не делали – видимо, привыкли или не хотели связываться. Взрослые, с детьми на руках, оставили очередь и потянулись к выходу.
На шум по лестнице, ведущей из нижней части храма, поднялся еще один священник, при виде которого разошедшаяся не на шутку любительница покомандовать тотчас же закончила свой гневный монолог и поспешила нырнуть за прилавок. Батюшка негромко, но властно остановил ее:
– Подойди-ка ко мне, матушка. Как звать тебя? Серафима? Смотри-ка, и имя тебе родители дали не простое, а высокое, ангельское. Ведь Серафимы и Херувимы самые близкие к Богу Ангелы. И что же ты делаешь, раба Божья Серафима? Ангелов из храма Божьего изгоняешь. И кто же власть тебе дал такую? Сама сподобилась? Ведь Сам Господь радуется, когда звенят голоса ангельские в храме, а тебе, матушка, не в радость.
Батюшка говорил тихо, но голос его слышен был по всему храму, и родители с детишками, вознамерившиеся уйти, вернулись и полукругом обступили его. Детишки успокоились и смиренно взирали на священника, который продолжал говорить, уже обращаясь к их родителям:
– На руках своих и за ручку держите вы Ангелов Господних, чистых, светлых и непорочных. Наслаждайтесь любовью к вам Божьей и доверием Его. Вам вручил Он Ангелов Своих, вам оказал милость Свою и вам дал волю привести их к Нему, и от вашей воли и вашего выбора зависит, останутся ли они с Богом и вырастут в вере или отринут Его и погрязнут в неверии. Помните это и берегите ангелов.
– А ты, Серафима, принеси-ка мне коробочку с образами Божьей Матери, – обратился батюшка к присмиревшей обладательнице высокого имени.
Я с внучкой на руках стоял совсем рядом с батюшкой, и первый образок и первое благословение достались ей. Девочка взяла иконку в руки, внимательно рассмотрела ее, поцеловала и бережно упрятала под курточку, в нагрудный карман на сарафане. Точно так же поступили и все другие дети, получившие такой неожиданный подарок: поцеловали иконку и положили ее в кармашки или крепко прижали к себе.
Вручив последнему ребенку образок и благословив его, батюшка посмотрел на Серафиму и сказал:
– Видела, раба Божья, как близки они к Господу Богу и к Пресвятой Богородице? Все, как один, сначала образ Пресвятой рассмотрели, а потом, как маму свою, нежно и с любовью поцеловали и аккуратно и бережно к груди уложили. А теперь на взрослых в очереди погляди. Образ святой взяла и, не разглядывая особо, в сумку с продуктами положила. Дома продукты разбирать будет, тогда и образ на место пристроит. А ты из храма детей гонишь, от Бога их отгоняешь.
– Простите, батюшка, виноватая я, и благословите, – чуть не плача, попросила пристыженная Серафима.
Батюшка благословил ее и добродушно распорядился:
– А теперь спустите Ангелов на землю и доделайте свои дела. А ты, раба Божья Серафима, присмотри за ними да позанимай. Ангелы, они добрые: глядишь, оплошность твою и простят.
Потом подозвал к себе молодых священников, что-то строго им выговорил, минутку постоял и посмотрел на Серафиму, рассказывающую сказку окружившим ее детям, и тихонько удалился вниз по лестнице.
Мой светлый Ангел тоже простил крикливую Серафиму и ненадолго присоединился к сосредоточенной и внимательно слушавшей сказку компании, а по дороге домой несколько раз переспрашивал:
– Деда, а когда мы снова пойдем в этот храм? Там очень хорошо.
А я смотрел в ее чистые, светлые глазки, и мне хотелось крикнуть громко – очень громко, так, чтобы услышали все:
– Не обижайте детей, берегите Ангелов!
http://www.pravoslavie.ru/put/64831.htm
Добавлено спустя 28 минут 28 секунд:
БЕРЕГИТЕ АНГЕЛОВ
Как-то с маленькой внучкой довелось мне побывать на воскресной службе в церкви, расположенной на юге Москвы. Величавый храм с голубыми куполами построен недавно и радует красотой своей и совершенством, преображая тусклый и однообразный серый пейзаж типового микрорайона. Помолившись и приняв святое причастие, задержались мы в храме, встретив давнюю знакомую мою, работавшую здесь, в коллективе таких же, как и она, добровольных помощниц, всё успевающих, всё примечающих, всё знающих и… всегда кого-то поучающих.
Переполненный во время службы храм опустел, лишь у церковной лавки толпился народ да два молодых священника беседовали с прихожанами. Несколько детишек – таких же, как и моя внучка, трехлеток, – пока мамы стояли в очереди, затеяли игру и весело, с криками, носились по опустевшей церкви.
Одна из добровольных помощниц неожиданно громко и истошно закричала:
– Чьиэто дети? Немедленно заберите их и идите на улицу. Тут храм Божий, а не детская площадка.
Внучка моя, хоть еще и не успевшая принять участие в веселой игре, но явно намеревавшаяся присоединиться к расшумевшейся компании, попросилась на ручки и скороговоркой выпалила:
– Дедушка, пойдем скорее отсюда, я здесь боюсь. Тут не Боженька главный, а злая тетя.
Остальные дети тоже присмирели и быстро, некоторые с громким плачем, устроились на руках своих родителей, бабушек и дедушек.
Распалившаяся добровольная помощница не унималась:
– Пришли в храм, так и ведите себя как положено! А не можете ребенка своего угомонить, так и не таскайте его сюда – дома держите.
Она кричала всё громче, голос становился всё визгливее. Батюшки, беседовавшие с прихожанами, замечания ей не делали – видимо, привыкли или не хотели связываться. Взрослые, с детьми на руках, оставили очередь и потянулись к выходу.
На шум по лестнице, ведущей из нижней части храма, поднялся еще один священник, при виде которого разошедшаяся не на шутку любительница покомандовать тотчас же закончила свой гневный монолог и поспешила нырнуть за прилавок. Батюшка негромко, но властно остановил ее:
– Подойди-ка ко мне, матушка. Как звать тебя? Серафима? Смотри-ка, и имя тебе родители дали не простое, а высокое, ангельское. Ведь Серафимы и Херувимы самые близкие к Богу Ангелы. И что же ты делаешь, раба Божья Серафима? Ангелов из храма Божьего изгоняешь. И кто же власть тебе дал такую? Сама сподобилась? Ведь Сам Господь радуется, когда звенят голоса ангельские в храме, а тебе, матушка, не в радость.
Батюшка говорил тихо, но голос его слышен был по всему храму, и родители с детишками, вознамерившиеся уйти, вернулись и полукругом обступили его. Детишки успокоились и смиренно взирали на священника, который продолжал говорить, уже обращаясь к их родителям:
– На руках своих и за ручку держите вы Ангелов Господних, чистых, светлых и непорочных. Наслаждайтесь любовью к вам Божьей и доверием Его. Вам вручил Он Ангелов Своих, вам оказал милость Свою и вам дал волю привести их к Нему, и от вашей воли и вашего выбора зависит, останутся ли они с Богом и вырастут в вере или отринут Его и погрязнут в неверии. Помните это и берегите ангелов.
– А ты, Серафима, принеси-ка мне коробочку с образами Божьей Матери, – обратился батюшка к присмиревшей обладательнице высокого имени.
Я с внучкой на руках стоял совсем рядом с батюшкой, и первый образок и первое благословение достались ей. Девочка взяла иконку в руки, внимательно рассмотрела ее, поцеловала и бережно упрятала под курточку, в нагрудный карман на сарафане. Точно так же поступили и все другие дети, получившие такой неожиданный подарок: поцеловали иконку и положили ее в кармашки или крепко прижали к себе.
Вручив последнему ребенку образок и благословив его, батюшка посмотрел на Серафиму и сказал:
– Видела, раба Божья, как близки они к Господу Богу и к Пресвятой Богородице? Все, как один, сначала образ Пресвятой рассмотрели, а потом, как маму свою, нежно и с любовью поцеловали и аккуратно и бережно к груди уложили. А теперь на взрослых в очереди погляди. Образ святой взяла и, не разглядывая особо, в сумку с продуктами положила. Дома продукты разбирать будет, тогда и образ на место пристроит. А ты из храма детей гонишь, от Бога их отгоняешь.
– Простите, батюшка, виноватая я, и благословите, – чуть не плача, попросила пристыженная Серафима.
Батюшка благословил ее и добродушно распорядился:
– А теперь спустите Ангелов на землю и доделайте свои дела. А ты, раба Божья Серафима, присмотри за ними да позанимай. Ангелы, они добрые: глядишь, оплошность твою и простят.
Потом подозвал к себе молодых священников, что-то строго им выговорил, минутку постоял и посмотрел на Серафиму, рассказывающую сказку окружившим ее детям, и тихонько удалился вниз по лестнице.
Мой светлый Ангел тоже простил крикливую Серафиму и ненадолго присоединился к сосредоточенной и внимательно слушавшей сказку компании, а по дороге домой несколько раз переспрашивал:
– Деда, а когда мы снова пойдем в этот храм? Там очень хорошо.
А я смотрел в ее чистые, светлые глазки, и мне хотелось крикнуть громко – очень громко, так, чтобы услышали все:
– Не обижайте детей, берегите Ангелов!
http://www.pravoslavie.ru/put/64831.htm
— ты меня понимаешь?
— понимаю.
— объясни мне тоже.
— понимаю.
— объясни мне тоже.
-
- Похожие темы
- Ответы
- Просмотры
- Последнее сообщение
-
- 29 Ответы
- 36795 Просмотры
-
Последнее сообщение Агидель
-
- 1 Ответы
- 29102 Просмотры
-
Последнее сообщение Юлия.ortox
Мобильная версия